И скрылся в темноте.
— Странный парень этот Пятра, странный, — сказал Рудь, когда ушел Науменко. — Пробовал расшевелить его разговорами о Молдавии, — молчит!
— Тяжелый, — подтвердил я. — Недаром камнем прозывается.
За время войны мне приходилось встречать много самых разнообразных людей — веселых, несмотря ни на какие невзгоды, и скучных, даже в самые светлые и радостные минуты, очень словоохотливых и молчунов, замкнутых, скрытных и, как говорится, с душой нараспашку.
Был до войны у меня хороший друг. Человека забавнее, веселее и словоохотливее его я не знал. А встретив этого весельчака ровно через год на войне, в тылу врага, я его не узнал: он точно на тормоз язык прикрепил и отпускал его только тогда, когда надо было ответить командиру: «Есть взорвать» или «Задание выполнено».
Я стал рассказывать Герасиму Яковлевичу об этом человеке.
— Постой! — вдруг перебил меня Рудь. — Что это? Послушай!
До меня донеслись звуки пастушеской свирели. Вначале робкие и глухие, отрывки напевов — заунывных и грустных — звучали смелее и громче; наконец полилась мелодия молдавской дойны. Я поразился. Не менее меня был удивлен и комиссар. В темноте я не мог разглядеть его лица. Но речь Рудя выдала его волнение и восторг. Около полугода он говорил со мной, с сибиряком, только по-русски, а услышав молдавскую мелодию, вдруг воскликнул на родном языке:
— Фрумос!.. Тари фрумос!..[1]
Потом он тихонько запел:
— Это Пятра играет, — уверенно сказал Рудь. — Пойдем послушаем и взглянем на него.
Мы пошли к костру. Легкий ночной ветерок тихо шелестел в листве дубняка, в иглах вековых сосен. Костер горел жарко. Сильно потрескивали дрова. К вершинам сосен взлетали искры. Далеко по лесу катилось эхо молдавской дойны, вероятно, впервые пришедшей на север Украины. И костер и игрока с тонкой свирелью у губ, по которой искусно прыгали крепкие пальцы Пятра, плотным кольцом окружили партизаны.
В глубоком молчании слушали они игру Моряка, кто лежа на боку, кто привалившись к толстым соснам.
— Честное слово, сейчас заплачу! — крикнул вдруг кто-то. — Сыграй что-нибудь повеселее!
Свирель умолкла. Пятра перевел дух и снова заиграл. На этот раз он играл какую-то маршевую мелодию, но всё на тот же протяжный лад.
— Это песня заднестровских молдаван, бессарабцев, — тихо сказал Рудь и запел вполголоса, передавая мне содержание песни:
Мы подошли ближе к костру.
Узнав нас, Пятра быстро сунул свирель за пазуху, и мы впервые увидели, как его чуть припухшие губы расплылись в широкую улыбку.
— Ну, ну, давай, брат, играй, — сказал Рудь. — Что же ты? Подразнил только, выходит.
Моряк встал, одернул китель и, запинаясь, сказал:
— Прошу извинить меня… Разрешите на отдых….
2
— Всю ночь не спал, — рассказывал нам Коля Фролов утром следующего дня о новичке. — Ворочается, курит. Только сомкнешь глаза, а он спрашивает: «Ты спишь, Коля?» — «Сплю, говорю, не мешай» Задремлешь, а он опять… Спасибо Науменко — он успокоил. «Доколь, говорит, ты голову нам будешь морочить, бисова твоя душа? Замолчи, бо рассержусь и целую неделю тебе спать не дам». — «Прости, говорит, не буду больше… Но, понимаешь… Гложет». А что его гложет, не говорит!
Мы пригласили Пятра к себе. Рудь заговорил с ним по-молдавски, о чём-то пошутил, и Пятра сразу немного оживился. Нам принесли завтрак.
Я спросил Моряка:
— Семья у тебя есть?
— Была, — ответил он.
— А теперь?
— Не знаю.
Пятра действительно не знал, есть ли у него теперь семья. Он рассказал, что родился и вырос в Бессарабии, в местечке близ Кишинева. Отец работал на помещика, а мать хлопотала по дому. В школу Георге походил всего только три зимы, а потом шесть лет работал в имении. Русский язык он знал с детства — перенял его от русских детей, отцы которых тоже работали на помещика.
Пятра хорошо помнил горькие дни своей юности проведенные в Бессарабии, видел жизнь соседей-односельчан, а со временем узнал, как живут люди далеко за пределами его села и даже за пределами уезда.
2
…Неструле, пе малул тэу
Креште ярбэ ш'унлулэу,
Ярба крештэ ши'инфлореште
Инимоара путрезеште…
— Днестр, твои берега заросли бурьяном, цветет чертополох, а мое сердце щемит тоска…