Раненые были размещены в тепло натопленных комнатах пана. Они отогрелись, их перевязали, подкрепили горячим молоком, словом всем, что для них добыли.
Науменко лежал на большой дубовой кровати рядом с командиром батальона Карандеем, тоже раненным в грудь разрывными пулями. Пятра сидел около своего друга. Заметив нас, он встал и отошел к окну, занавешенному большой тюлевой шторой. Пан не успел эвакуировать своей спальни; всё, даже флаконы на туалетном столике, осталось на месте.
— Что же это ты, друг мой, подкачал? — сказал Рудь, склонившись над Науменко.
Раненый повернул голову и застонал. Но тотчас же он заулыбался и, кашляя кровью, прохрипел.
— Ничего, товарищ комиссар, скоро… скоро мы их к чёрту в пекло…
Вошел врач. Я показал рукой на флягу Рудя и головой на раненых. Врач нахмурился, приложил к губам палец и энергично потряс головой, как бы говоря: «Боже упаси, ни-ни».
— Десять-пятнадцать граммов в день я им выдаю, — сказал он мне на ухо.
Науменко положил руку на край кровати, приглашая меня сесть. Рудь пододвинул стул. Науменко взглянул на Пятра. Моряк медленно подошел к нам, не поднимая головы, и опустился на другой стул. Рудь протянул Пятра полстакана спирту. Моряк добавил воды и стал пить глотками, с промежутками, как пьют молдаване своё вино. Карандею врач тоже разрешил выпить, а Науменко — лишь пригубить. Пятра глядел другу в лицо и как бы специально для него сказал:
— А ему ведь тоже грудь прострелили… разрывными…
— Ну тебя, Пятра, к дьяволу с твоими вздохами, — заворчал на него Карандей, — и слова, как свинец, ну их… Сыграй лучше нам на своей дудке что-нибудь… Эту, помнишь, дойну, а мы помечтаем…
— Нет, Георге, доскажи лучше о Петровиче, а то… умру вот…
— Эх ты, кап де гыскэ, — сказал Пятра любовно, — умру-у… Не умрешь. Я тоже думал: умру. А вот видишь, жив.
И Пятра продолжил свой рассказ.
— …Не знаю, сколько времени тогда меня отхаживали, чистили мои раны, перевязывали. Я был в полузабытьи и всё видел как сквозь туман. Около меня возился какой-то человек с длинными, как мне казалось, пальцами, прощупывающими насквозь, и говорил: «Хорошо… отлично… превосходно… задет нерв. Наплевать, могло быть хуже. По-ойдешь, голубчик, через неделю гоголем зашагаешь…»
— Постой, постой, — тяжело переводя дух, сказал Науменко. — Кто это? Петрович говорил?
— И я думал, Петрович, но как потом узнал, это был врач.
— Деж вин взялся?
— Ты уж меня не перебивай. Трудно ведь тебе разговаривать, а я сам расскажу всё по порядку.
…Помню, в лагере вдруг началась стрельба, и я точно очнулся: подумал, освобождают нас советские войска, и восторженно сипел «ура». Меня подхватили на руки, и я заколыхался в толпе. Толпа шарахалась из стороны в сторону, куда-то уносила меня от выстрелов.
Оказалось, комендант лагеря устроил очередной налет и достреливал тех, кто не мог подняться на ноги. Это повторялось потом два раза в неделю. Меня опять спрятали под разной ветошью. Петрович подошел ко мне, сел рядом и охнул. На его давно не бритом, желтом, как воск, лице появилась страдальческая гримаса. Я понял, что он тоже ранен.
— Тяжело? Куда? — спросил я.
— Пустяки, в ногу…
Он смотрел на меня слегка прищуренными добрыми глазами. Таким я и запомнил его на всю жизнь — задумчивым, с взлохмаченными от ветра волосами, длинными прядями, спускавшимися на высокий лоб, и с трубкой во рту. Табаку давно уже не было, но с трубкой Петрович не расставался: он её сосал и сосал непрерывно. В трубке тихо и нудно посвистывало, хрипело или вдруг начинало ожесточенно клокотать. Это клокотанье, как я заметил, было единственным признаком того, что Петрович волнуется. Внешне он всегда оставался спокойным.
— Вы доктор? — спросил я Петровича, прижимаясь к его руке.
— Исцелитель, — ответил он, лукаво заглянув мне в глаза. — Подай-ка мне вот свой ремень да спусти портки, а я постегаю тебя немножко, и как рукой всё снимет…
Я не мог произнести ни слова, а он продолжал:
— Ремнем, мил человек, добрые люди живот подтягивают. При чем тут шея?
Я попытался отшутиться:
— Он и так к спине прирос, живот-то… Настроение минуты.
— Не выдержал?.. Тяжело, слов нет… Ты откуда родом?
— Из Бессарабии.
— Молдаванин, значит?
— Да.
— Ты что же думаешь, там, в Молдавии, твоим землякам легче живется, чем тебе?
— Не знаю…
— То-то, друг мой… Не себя, а врага душить надо… И я уверен, земляки твои душат его. А ты…