Наконец в последних деревнях, через которые я прошел, местные жители мне сказали, что иногда до них доходят слухи о боевых действиях местных партизан, но где они находятся, никто не знает. Женщины одной деревни мне сказали, что где-то в северной стороне от них, километрах в тридцати, есть большие «Ворошиловские леса». Были эти леса на самом деле или это выдумка о них, но я, подгоняемый холодом и голодом, шел к ним в надежде встретиться с партизанами.
Первого ноября к вечеру выпал мокрый снег. Ночевать мне было негде, поэтому я решил идти и ночью. Совершенно голодный и сильно озябший, я еле-еле передвигал ноги. На моем пути все чаще стали появляться отдельные растущие деревья и небольшие заросли из голых кустарников и елок. Ночь была довольно светлой от покрывшего землю снега. Стало подмораживать. Примерно в полночь впереди я увидел одиноко стоящие два домика. Я подумал, что это, возможно, какой-то хуторок, и решил, подойдя к одному из них, постучаться в окно и попроситься на ночлег, а может, хозяева этого дома дадут и что-нибудь поесть. Так я и сделал. В надежде, что уже сейчас обогреюсь, я постучал в окно. И вдруг, неожиданно для меня, откуда-то появились два немецких солдата и, уткнув в мою спину автоматы, крикнули:
— Хенде хох!
От такой неожиданности я безо всякого сопротивления поднял руки и пошел под конвоем здоровенных немецких солдат. Как потом оказалось, это были не домики жителей, а караульное помещение немецкой фронтовой части, штаб которой находился в большом населенном пункте, расположенном по глубокой балке в нескольких сотнях метров от них, на железнодорожной станции Золотарево, находящейся километрах в двадцати на восток от Орла. В то время я не знал, что нахожусь совсем близко к фронту.
Эти два гитлеровца привели меня в штаб немецкой фронтовой части. В штабной избе горел яркий электрический свет. Офицеры посадили меня на кухне за стол и дали мне есть. Это была рисовая молочная каша и настоящий пшеничный хлеб. Я не знаю, почему ко мне была проявлена такая щедрость с их стороны, но это на самом деле было так. Когда я закончил с ужином, один из офицеров спросил:
— Ду бист партизанен?
— Найн, — ответил я.
Услышав мой ответ по-немецки, офицер спросил:
— Шпрехен зи дойч?
— Шлехт, — был мой ответ.
Но офицер не поверил, что я не умею говорить по-немецки. В тот момент я был сильно подавлен своей неудачей, тем, что сам попался в руки немцев. И когда офицер спросил, партизан ли я, то я понял, что они меня подозревают в принадлежности к местным партизанам, и решил признаться, что я военнопленный и бежал из лагеря, так как не хотел умирать там голодной смертью. Я шел к родителям домой. Все это, как мог, я объяснил им по-немецки. Больше немцы меня ничего не спрашивали, так как у них не было переводчика, а я плохо понимал то, что они хотели от меня узнать.
Примерно через полчаса в немецкий штаб привели местного полицая, которому немцы приказали посадить меня под арест до утра в баню и там запереть. Полицай связал мне руки назад и, ткнув меня прикладом карабина в спину, повел в баню. Совершенно новая бревенчатая баня, куда втолкнул меня полицай, оказалась очень «надежным» местом для всех арестованных. Убежать из нее было совершенно невозможно. Полицай, обыскав меня, отобрал безопасную бритву, поясной ремень и фотографию моей невесты Иры. Теперь я не мог даже побриться. Во время обыска полицай вел своеобразный допрос:
— Ну как, товарищ партизан, попался? Теперь вашего брата пытать будут, а потом повесят и на шею прицепят картонку со словом «Бандит». А ты случайно не участвовал на днях во взрыве водокачки на станции? Здорово ее подорвали ваши бандиты, под самый корешок. Теперь и воду в паровоз не зальешь, а у немцев паровозики-то маленькие и воду в них часто приходится заливать, а то далеко не уедешь.
Со слов полицая я понял, что здесь уже действуют местные партизаны, и что меня немцы точно подозревают в принадлежности к ним, и что я, возможно, участвовал в этой дерзкой операции. Полицай забрал мои вещи и, выйдя из бани, запер меня на замок. Оставшись один, я с большой досадой на себя подумал: «Эх, совсем немного не дошел до партизанской зоны». В углу бани я нашел охапку соломы и, растянувшись на ней, уснул тревожным сном.
Часов в девять утра тот же полицай снова привел меня к немецкому штабу. Он не отдал мне ничего из того, что отобрал ночью. Я пытался пожаловаться на полицая штабному офицеру, но он, видимо, или не понял меня, или не захотел понять и приказал крутить заводную ручку у застывшей на морозе легковой автомашины. Я так был обессилен многодневной голодовкой, что не мог никак провернуть эту ручку. Увидев мое бессилие, офицер только покачал головой и, отстранив меня, сам стал крутить ручку. Машина с трудом завелась. Он, видимо, не был таким жестоким, как были те, которые находились в комендатурах лагерей военнопленных. От них я бы уже давно получил или хороший тумак, или удар плетью. Он прогрел машину и приказал мне садиться на заднее сиденье, а сам сел за руль. Рядом с ним солдат с автоматом в руках. Офицер вывел машину на шоссейную дорогу, которая шла на Орел, Кругом в степи лежал снег, и довольно сильно морозило. Справа от дороги далеко на горизонте виднелась узкая полоска леса. Это, наверно, и были те леса, о которых мне говорили местные жители. «Что же меня теперь ждет?» — с большой тревогой думал я. Потом на меня напала какая-то апатия, все стало безразличным, и я приготовился даже к самому худшему.