Творческий энтузиазм поднимает на высоту каждого из нас.
Люди не могут оказаться более интересными, а дела более романтическими. Нельзя не симпатизировать этой стране… И когда я вернусь к нашим берегам, я расскажу тебе о женщинах, помогающих своим мужьям жить и чувствовать…
Всегда я буду тосковать по удивительной панораме. Я любуюсь ею из окна своей комнаты, а иногда — с вершины холма, поднимающегося над Магнитостроем, с холма, сложенного из железа, с холма, привлекшего сюда чудные силы и обреченного на то, что его съедят машины. Через несколько лет горизонт и степи вокруг этого холма прикроет огромный металлургический завод, город, дымы города и завода. Посредине степи сверкнет озеро, образованное при помощи нашей плотины… Это будет уже скоро. Мы все — плотник Сольц и Давидсон, их почтенный русский коллега Волков, друг мой молодой бетонщик Алеша Поух, наконец начальник строительства плотины инженер Степанов, — все мы верим, что наше вдохновение не напрасно…
Мистер Гарвей сожалеет, что поторопился выписать сюда свою семью и теперь, кажется, отменяет этот план. Я сожалею о том, что я не могу этого сделать сейчас. Но ничего. Мы это все-таки сделаем. Мы обязательно сделаем это вдвоем. Под старость мы обязательно еще раз приедем сюда. Что-то будет здесь тогда, лет через двадцать пять?»
Лампочка, освещающая барак, висела низко над столом, обернутая порыжелою газетной бумагой.
В бараке было еще малолюдно: ночная, третья, смена ушла, вечерняя смена Поуха еще не вся сошлась. Каждый новый человек вносил с собою мороз. Двери закрывались со стуком и захлопывались тяжестью камня, подвешенного на ролик. За этой тяжелой дверью порхал бесшумный снежок, невидимый, покуда ветер или человек не заносили его в сени вместе с грохотом отдаленных работ.
— Снимай сапоги! — кричали вошедшему. — Натопчешь…
Волков работал в дневной смене, но он уже знал о неудаче, постигшей бригаду.
— Такое дело смазать! Обидно, разумеется, — бубнил старик у себя на нарах, перебирая в полутьме завтрашние талоны на хлеб, на постное масло, сахар. — Плотина — это большое дело…
Вошел Поух. Обычно верхнее платье оставляли в раздевалке. На этот раз бригадир вошел, не снявши робы, забрызганной бетоном, и устало сел на свою «бригадирскую», единственную в бараке отдельную койку — в углу. Койка скрипнула.
В бараке все затихли.
Замолк и старик, только погромыхивал котелком.
— Ну, что же, — сказал наконец Рыбаков, — И мы выложили немало — сто сорок кубов. Так. Завтра дадим двести да еще на правый берег завезем… ей-бо… По-ихнему, ол райт. А долговязый — как давал!
Это воспоминание развеселило ребят.
— А они ничего, ей-бо!
— Говорят, у них корову электричеством доют, а курица сносит — и тут же сразу цыпленок.
Опять громыхнул смех. Народу прибавилось.
— Ты не журись, Алеша, — утешали Поуха, — Ол райт! Какие сапоги — брезентовые или кожаные?
— Обидно все-таки, — пе успокаивался Поух. — А сапоги я видел: хорошие, не хуже козловских.
— Обидно, разумеется, — согласился Волков, сползая с нар. — Такое дело смазать, ах, черт бы побрал, туда ваши кишки!.. А сапоги, разумеется, если уже дадут, так хорошие. Как же иначе.«
Старик выразительно поглядывая на стол.
На столе, тщательно выскобленном, о чем немало заботились девушки из соседнего барака, блеснула ученическая чернильница, рядом со скобленой ручкой для пера лежал недописанный листок бумаги, прижатый волковским чайником.
Уже несколько дней, по вечерам, в свободное время, старик диктовал, а Поух писал большое письмо. Диктуя, старик волновался, дело двигалось медленно, и потому писать было скучно, скучнее, нежели бетонировать. Как и полагается, после длинных приветствий старик сообщал в письме о своем здоровье и тщательно расспрашивал о здоровье родственников и знакомых. На это ушло больше двух дней воспоминаний и соображений. Потом старик в самом сжатом виде описал барак, не поскупился похвалить Поуха и других молодых соседей, еще дальше писал о своей работе:
«…Делаем мы копры, опалубки, бетономешалки и бункера, по тридцать шесть упряжек бывает у нас на человека заместо двадцати пяти в месяц. Но я не скажу ничего, обиды на чужой стороне у меня нету, знают меня теперь даже в редакции. Через газету «Магнитогорский рабочий» меня объявили ударником. Итак, среди других все знают плотника Волкова, прославленного на Магнитогорске, и я, можно сказать, этим доволен…»
Вот тут-то Волков и норовил подступить к самому главному, что волновало его и ради чего он сочинял письмо, а диктовка как раз на этом оборвалась.