— Скажите, найдется ли еще стакан чая? Что это было — фантазия или печальная реальность?.. Недоброе утро.
(В устах Ильфа эти слова приобретали особенное значение. Но сначала еще несколько пояснений.
Упоминаемая в дневнике Генриетта — Генриетта Адлер — моя жена и подруга Марии Николаевны Тарасенко. Это к ней относится загадочное на первый взгляд восклицание Ильфа в его «Записных книжках»: «Гой ты, моя Генриетточка!» Ильф дружил с нею и ее семьей. Мне кажется интересным вспомнить отдельные места из писем Ильфа к Генриетте Адлер — очень давних, очень «ранних» — начало двадцатых годов, — и я, пожалуй, сделаю это позже, сейчас вернусь к тексту.)
Недоброе утро… В самом деле, ведь это была недобрая печальная реальность — какая уж тут фантазия! А в устах Ильфа слова эти приобретали особенное значение.
Взорван храм Христа Спасителя на Волхонке. Сносят и нас…
Третье столетие насчитывает старый толстостенный дом на углу Чудовки и Крымской площади. Говорят, дом был дворцом вельможи Дурново. Позже дом перестроен: этажи нелепо сдвинуты, квартиры вперлись одна в другую, нелепые лестницы, нелепые печные устройства. Таким он и стоит, один из сотен памятников старой Москвы, в огне костров, в стуке и лязге строительной блокады. Молот ухает. Стены содрогаются. Доски, балки, щебень. У ворот что-то чадит, напоминающее паровоз Стефенсона, а по ночам ярко озарен вход в траншею — подкоп под старую и все-таки милую Москву.
День за днем дело «осаждающих» становится делом «осажденных». И так всюду: на Днепре, залившем прибрежные деревни, возникает Днепровский комбинат, не сегодня-завтра откроется Беломорский канал.
«Днепрострой стал возможен лишь после того, как поместья отдельных хозяев получили единого хозяина». Это уже трюизм. О чем тема? Одна из бесконечных разнообразностей темы о старом и о новом: как жили и как живем, как живем и как думаем жить.
«Здесь строят метрострой», — написал на воротах мелом наш дворник, его теперь величают смотрителем.
Трасса. Радиус. Открытый способ. Слова, значение которых еще вчера не всем было понятно, сейчас слышатся в нелепых комнатках старого дома чаще, чем, например, «сарай», «корыто».
Что спросит девочка Валя, прибежав из школы? Книжки на стол — и к Анечке или к брату Димке:
— Ну, сколько сегодня?
— Сто.
— Сто? Вчера было сто двадцать три.
— Сто двадцать три было к шести часам, а сейчас еще нет шести, так будет сто пятьдесят.
— Ого! Кубов?
— Кубов.
Свой дневник они пишут сообща, все трое:
«Уже совсем разрыли. Угол, где кровать бабушки, выпал, как зуб. Бабушка сердится, говорит: «Ужасно», а мама — «ужасно, как интересно. Переходи, говорит бабушке, к нам на чердак, а мы — к тебе». Не хочет. «Здесь, говорит, родилась, здесь и помру». Смешно…
Их девушки работают в штанах. Катят тачку с булыжником. Поля говорит: «Девушки, остановка у института Красной профессуры», а они не слушают — рассказывают, какое у кого платье. Ну, а бабушка свое: «Ты бы, говорит мне, и сама бы штаны надела».
Папа подробно объяснил: по Чудовке будут рыть открытым способом, это значит — вроде ущелья, а потом засыпят. А наш дом треснет. Жильцы канителят: «Что же это мы на субботник ходим. Сами сук пилим». Димка опять лазил под фундамент, туда машина, похожая на лошадь, пускает тепло.
Было смешное. Берта Абрамовна завелась с Ириной Сергеевной, кричит: «Про способы рассуждаете, а социалистическое имущество в свой сарай тащите. Думаете, жильцы не видели, сколько дров натаскали». А муж Ирины Сергеевны успокаивает: «Вот видишь, открытым способом не годится». Все рассмеялись…»
Вот опять за окном вспыхивают длительные молнии электросварки. Валя опять сидит над дневником. Быть может, ее глаз и душа видят и истолковывают происходящее не совсем так, как следовало бы, но полной точности и не надо, нужны страсть, интерес, мечтание.
Люди, безудержно устремившиеся к справедливости и добру, не хотят обмана. Все сущее держится добром.
Молнии вспыхивают. Неугомонно ухает молот. Дурит голову дым, просачивающийся в окно. Иней на стеклах светится сказочно…
Сейчас придет Дима, я обещал растолковать ему, как будет бегать поезд метро. Далеко ли?
«Далеко, — скажу я ему, — очень далеко. Это будет чудесное путешествие. Иди, иди непременно, если ты чего-нибудь да стоишь». Это же втолковываю и себе:
— Не уставай путешествовать!
Время проходит. Когда подсчитают итог на вещах, всем понятных, когда запах осени больше не будет смешиваться с вонью нищих подвалов, когда это наступит, тогда, должно быть, завершающаяся жизнь сомкнется с ее началом, и мне будут возвращены предметы, по которым вместе со своими ровесниками я учился узнавать мир. Но они будут возвращены обновленными, их обновит революционное перерождение.