Короткое время просуществовал журнальчик «Облава». Его редактором была глава ЮГРОСТа поэт Владимир Нарбут, только что издавший свою «Плоть».
«Облава» — кто выбрал подобное название для литературного журнала? Для первого номера «Облавы» были заказаны стихи именно на эту тему — облава. Все с нетерпением ждали ближайшей среды. Пожалуй, это был один из первых ярких примеров социального заказа. Это было ново. Вместо строф, исполненных в ложно понятой пушкинской традиции — о розах, о каких-то бассейнах и фонтанах, прозвучали стихи на грубую тему повседневности.
Первым читал Олеша. Он начал так:
А заканчивались стихи такой строфой:
Это шуточное стихотворение о мешочниках и спекулянтах поправилось именно тем, что за юмором, за игривостью тона улавливалось серьезное и печальное раздумье. И это стихотворение Олеша, помнится, прочитал внятно, неторопливо, правильно скандируя. Как первый ученик.
Прочитал Олеша, прочитал Катаев, очередь дошла до Багрицкого.
Словом, недостатка в стихах не было… Из-за отсутствия керосина на «среды» и «пятницы» собирались пораньше, но стихи лились и лились, и чтение продолжалось в темноте: сыпались искры от грубых, плохих самокруток, над вершинами акаций появлялась луна, у окна темным силуэтом рисовалась широкополая шляпа Зинаиды Шишовой.
И вот теперь один только легкий звон воспоминаний: моя очередь писать.
Уже много лет, как ушел человек, знавший много такого, что знаю я — не информация, не ученость, не эрудиция, а знание другое — знание души.
«Коля умер, а я жив» — это было чувство вины перед товарищем: он умер, его больше нет, и больше нет ничего для него, больше ничего ему не служит — ни зима, ни снежная горка, ни весна, ни ученый попугай, ни старушка с бубликами и семечками, сидевшая на углу, ни мама, пи сестренка в ситцевой юбочке, ни сбитые, но еще годные ботиночки, перешедшие к Коле от меня, — ничего больше ему не нужно…
Как это плохо и страшно — «ничего не нужно»… Я никогда не одобрял людей и настроения, когда и которым ничего но нужно. Это как раз и есть бедные люди: ничего не нужно им, по и они не нужны другим.
Коли пот, и больше его не будет. Коли нет, а я есть. И смерть мальчика безмолвно возложила на меня ответственность за свершившееся, возложила какие-то обязательства, И теперь я уже должен делать не только то, что предназначено мне, но и то, что делал бы Коля, и должен делать именно так, как делал бы он, — не иначе.
И вот, смотрите, нечто подобное я начал испытывать во второй раз, спустя полвека.
И в одном, и в другом случае, несмотря на горе, стало знакомо невероятна высокое — да простится мне это признание — сближение и слияние двух существ, тогда двух мальчиков, теперь двух взрослых людей. Тогда — это понятней: вероятно, тогда была первая радость познания дружбы… А теперь?.. Что теперь?
Обогащение человека человеком — разве это плохо? Нескромно? Ведь это и есть и смысл, и назначение искусства. Для этого и ходит ученый кот, позванивает златая цепь.
Красный карандаш Горького
В годы, о которых идет речь, все самое деятельное, живое соединялось в литературе с именем Горького. Неистощимая энергия этого человека чувствовалась в литературе всюду и ежедневно в бурное, решительное, резкое время начала 30-х годов.
В жизнь ежедневно входили новые и новые идеи, появлялись новые незнакомые вещи: мы узнали, какое значение для прогресса имеет выделка шарикоподшипников, тракторов, экскаваторов, не говоря уж о таких чудесах техники, как первый в стране блюминг или сверхмощные домны, воздвигаемые у Магнитной горы.
Издавались новые журналы, создавались новые издательства, и, куда ни глянь, во всем участвовал Горький.
Сотни и тысячи людей, литераторов, издателей, рядовых работников-печатников, пытливых детей обращались к Горькому, недавно вернувшемуся на Родину из Италии, и у этого уже немолодого, не совсем здорового человека и вместе с тем на редкость крепкого находился интерес ко всему, что касалось слова, морали, просвещения народа.
В первый раз я увидел Горького в сентябре 1932 года на собрании ударников московских заводов. На эстраде, среди президиума, появился высокий старик в тюбетейке. Серый костюм, сероватый оттенок лица, кошачья скуластость, усы. В зале зааплодировали, люди встали, аплодисменты перешли в овацию. Послышался бас Горького, с добродушной досадой он приговаривал: