…Мамочка, сердце! Я так мечтаю о встрече и верю, что это уже не за горами… Мне для этого нужны две победы: нужно победить немца и самого себя… Ах, как ярка жизнь, как она могуче многообразна!»
С особенным жаром и нескрываемым чувством гордости он передавал в письмах к матери то, что так взволновало его в кают-компанейских дебатах: «Во мне признали не только писателя, — сообщал он, — обо мне говорят: «Он не только писатель; Луначарский — боевой товарищ».
Скажите, кто не гордился бы таким признанием?
Однако, нужно сказать, некоторые оспаривали правильность поведения на борту литератора Луначарского, считали, что не было необходимости оставаться на мостике рядом с командиром корабля в момент высадки под прямым лучом неприятельского прожектора, под бешеным огнем с берега. Толя спрашивал Анну Александровну, неизменную свою совесть, совесть-наставницу: «Скажи, мамочка, мог ли я тогда уйти? Ведь Катунцевский (командир корабля) не уходил с мостика. Как же оставить его одного — без чувства плеча? Как же потом я мог бы писать? Как я смел бы писать? Разве можно писать иначе? Если бы я сделал это, вся моя жизнь пошла бы дальше вкривь и вкось…»
И все-таки: мог ли Луначарский уйти из-под пуль и осколков в опасную минуту? Нельзя уклоняться нам от прямых вопросов жизни, ведь в этом и есть смысл литературы — в поиске прямого ответа. В самом деле, правы ли те из командиров (а иногда, нужно сказать, к такой точке зрения склонялись и литераторы), которые спорили и говорили, что, дескать, пе в этом дело писателя. Вот, дескать, убили бы — и некому написать то, что должно быть написано, ради чего, собственно, и призваны и Луначарский, и другие писатели…
Да, не простой вопрос — сложно, очень сложно! Еще не раз будет вставать этот вопрос. Записная книжка в полевой сумке не упрощает дела, а только еще больше усложняет его, ко многому обязывает. Великая Отечественная война дала нам обширнейший опыт и в этом отношении, мы знаем немало имен писателей-фронтовиков, проявивших геройство, но знаем также при этом, что не всегда совпадают признания геройства и доблести воинской с признанием именно литературных заслуг писателя-фронтовика. И надо полагать трудная загадка, если она правомерно существует, прячется именно здесь.
Нелегко было и Толе Луначарскому, хотя он и продолжал радоваться новой радостью. Он уже верил, что поиски военной судьбы привели его к желанным находкам. Матери он писал:
«Я уже послал вам две рекомендации, которые мне дали командир корабля и комиссар. Посылаю третью, данную мне капитан-лейтенантом Кравченко. Вот она:
«…Знаю т. Луначарского Анатолия Анатольевича по совместной службе на к/л «Красная Грузия» с января 1943 г…. В период боевых десантных операций т. Луначарский проявил себя как бесстрашный и мужественный командир, все время находился на самых опасных участках и на месте изучал обстановку, помогая бойцам принимать правильные решения. Считаю, что т. Луначарский с честью оправдывает высокое звание коммуниста и рекомендую его в члены ВКП(б)…»
Толя и не старался скрывать своего восхищения — иначе не скажешь — тем, что его рекомендуют в кандидаты членов партии «по боевой характеристике».
— Расту колоссально! — восклицал он. — Я сильный, как никогда. А ощущение силы — это же и есть начало творчества.
В письмах домой он твердил:
«Любимые! Живу и борюсь для вас! Любите и вы меня, не забывайте».
Он не забыл повторить этот призыв и в том — последнем — письме к матери, которое и в самом деле, как и вся главная книга, книга о путешествии в собственную жизнь, осталось недописанным. Пробил час — и очередное письмо к Анне Александровне действительно и навсегда оказалось прерванным.
Это произошло в первых числах сентября 1943 года, за несколько дней до нашей окончательной победы под Новороссийском.
На «Красной Грузии» бил колокол громкого боя — боевая тревога, аврал или съемка с якоря.
О предстоящем походе знал, конечно, и Толя: корабль принимал бойцов десанта и боевое снаряжение. Но увлеченный письмом и своими жгучими мечтами, которые, по его давнему убеждению, равноценны фактам, Толя не слышал, как погрузка корабля закончилась перед выходом в Цемесскую бухту для последнего решительного штурма Новороссийска. Он выскочил из каюты по боевой тревоге, в каюте на столике осталось недописанное письмо, широкий листок бумаги, прижатый чернильницей…