– Топчет, – говорил Сашка.
– Зачем? – спрашивал Колька.
– Яйца заставляет чтоб снесла… А потом пискуны появятся… Надо заставлять их, чтобы неслись… потому и топчет…
А голубь будто не мог зацепиться, трепеща крылышками, будто сваливался с голубки – и отпадал. Как будто он ни при чём. И срывал вверх, с паузами, очень весомо хлопая крыльями. И планируя толсто. Как дельфин.
– Вот. Он теперь доволен. Заставил… – говорил Сашка.
Потом сами поели у Сашки на втором этаже. Как сказала им Антонина – разогревали кашу. Гречневую. Брикетная каша за тридцать копеек в большой сковороде шумела полчищем. Сашка добавлял маргарину. Поджаривали долго. Колька любил «чтоб отскакивало». То есть чтоб «когда уже блохи».
После обеда опять продвигались по городу, наматывали ножонками, как самодвижущиеся часы. Самодостаточные. Которые могли на сколько угодно замедлиться, как угодно побежать.
Со страшными хлопками где-то вверху за деревьями пролетел вертолёт. Вертолет геологоразведки! Ребята рванули на площадь, чтобы увидеть. Но вертолёт уже низился с горы к Белой, как будто орёл тащил над горой корову, свалил с нею за гору, пошёл, видимо, там, над Белой… Жалко, конечно. Мало увидели…
Собор был таким высоким, что всегда падал с неба… Лучше не смотреть. Сашка и Колька отступали от стен. Крутили головами. Чтобы всё там на место встало. Из раскрывшейся высокой двери вышли человек десять кинозрителей. Расходились быстро. Не глядя друг на дружку. Точно в кинозале переругались. Фильм назывался «Кошмар в Клошмерле». Билетерша ждала у двери. Пока из зала выйдет духота. Хмуро покашивалась на Сашку и Кольку. Высокими двумя створками двери увела с собой высунувшуюся темноту. У Сашки и Кольки денег на «Кошмар в Клошмерле» не было.
Возле угла собора, кипя чириканьем, в густоте куста протрёпывались воробьи. Как будто мыши в листьях ползали… Колька кинулся, саданул туда камнем – куст словно вздёрнуло с земли ударившей вверх серой тучей. «Зачем? Дурило?» – посмотрел на Кольку Сашка. Опять как отец. Как Константин Иванович. «А чего они… ползают?» – «Где ползают? Дурило?»
В сквере кругом висели шерстобитные тополя. Под ногами похрустывало пушистое белое одеяло… Колька втихаря поджигал. «Зачем? Дурило?» – кидался опять Сашка, скорей затаптывал бегающие красные змейки. «А чего-о?» – тянул Колька: кидать нельзя-а, поджигать нельзя-а. «Для чего?! Зачем?!» – убийственные как бы ставил вопросы Константин Иванович. А если вдобавок Меркидома увидит – выскочит. Со своими пожарниками. «Да не увидит. Спят они все там…» Ребята смотрели в сторону пожарки.
А на деревянной каланче, наверное, последние метры перед сменой, как пойманный, ходил боец. Уже как ненормальный. Уже никуда не смотрел. Ни на какие пожары. Только ходил. Вокруг вышки. Выйдет из-за угла и уйдёт за другой угол. Выйдет – и снова ушёл. Мимо него пролетали только вороны. Снизу со двора, как из утробы, бодрил его Меркидома. Раз-два! раз-два! Вот, отмечал Сашка, не спят. Ещё как вылетят. На всех машинах. Опять шёл по скверу, по-хозяйски оглядывая его. Чистый Константин Иванович. Колька хмурился, спотыкался.
Когда уже возвращались домой вечером – Сашка увидел на автостанции отца. Константин Иванович выпячивался из автобуса с огромной картонной коробкой в руках. Телевизор! – догадались ребята и в следующий миг уже бежали… Константин Иванович, вытираясь платком, смотрел на поставленный на скамейку телевизор: может быть, на коляске, на Сашкиной, попробовать везти этого… дурилу. Не дослушав, Сашка и Колька полетели к дому как вихри.
По шоссейке, в Сашкиной здоровенной детской колеснице коробка с телевизором тряслась и колотилась, как когда-то сам Сашка. Константин Иванович забегал с разных сторон, пытался унимать, удерживать, говорил, чтоб легче, легче, но железная колымага, казалось, сама подпрыгивала, без всякого даже участия Сашки и Кольки. Разбуженная после многих лет спячки, неостановимая, как лихорадка. И Кольке с Сашкой приходилось только цепляться сзади за её ручку и колотиться вместе с нею. И невозможно было унять! Но – довезли.
Телевизор этот больше смахивал на фотоаппарат на пенсии. Старинный. Из тех, что в ателье бывают. Уже без треноги. Отобрали. Который точно вяло вспоминал, что он там внутри себя натворил, понаснимал за всю свою жизнь.
К пришедшей поздно вечером Антонине повернулось с десяток счастливых детских мордашек, как блины омасленных сизым светом, с готовностью образуя ей в полутьме комнаты просвеченный коридор счастья, в который она должна посмотреть на далекое крохотное светящееся оконце в тёмном углу, где что-то промелькивало, сдёргивалось и сплывало… Антонина так и села на табуретку.