Выбрать главу

Мне с трудом удавалось мириться с переменами в настроении матери. Хотелось обрасти панцирем, как черепахи, с которыми я любил возиться там же, в Серебряном Бору, и жить себе спокойно, выставляя голову в редкие минуты затишья. Казалось, что, будь мама груба всё время, то я свыкся бы с этим, нашёл в своём сердце оправдание, и жил бы ожиданием, что она одумается, станет той, нежной, какой была когда-то, не могла не быть ею.

Казалось, что постоянно недовольная мной мать придирается по пустякам, и я, не умея справиться с этим, сделался равнодушен, замкнулся в себе, словно моллюск. Едва заслышав своё имя, я плотнее смыкал изнутри створки, и зажмурившись шептал: «Меня нет… меня нет… меня нет…»

— Ты меня слышишь, дрянной мальчишка?! Зачем ты испортил… хорошую вещь?!

Решив, что мать не отстанет, покуда не отвечу, я произнёс:

— Так нога сама отвалилась…

— А то, что ты куклу крутил перед тем, разумеется не причём?

— Конечно… — Кивнул головой я, рассчитывая на то, что согласие ускорит развязку.

— Да-а-а?! — Зловеще протянула мать. — А паровозик? Куда делся паровозик!!! Кому ты его отдал? Разве ты не знаешь, что это подарок твоего отца?

— Никому. — Нахмурился я, ибо незадолго перед тем выменял игрушку на горстку всамделишного пороха. — Сам по себе куда-то делся, уехал паровозик! Ту-ту-у-у! — Вдруг задорно выкрикнул я, рассмеявшись матери в лицо.

В ответ на мою дерзкую выходку, можно было ожидать чего угодно: комната всегда имела лишний свободный угол, а на дверце шкафа, рядом с матерчатыми поясками матери, висел кожаный ремень, когда-то принадлежавший отцу. Мне было всего два месяца, а сестре не исполнилось ещё и двух лет, когда он ушёл на фронт. Накануне отправки отец где-то раздобыл сестре куклу, а мне паровозик. Мать не раз рассказывала нам, как сердилась на него за то, что, вместо того, чтобы побыть с нею рядом подольше, он бегал по городу в поисках игрушек для нас.

С тех пор прошло много лет. Давно исчезли следы многочисленных порок на моей тощей попе, некогда зарёванные щёки заросли седой щетиной, а в углу, где я простоял немало часов, ковыряют штукатурку другие, неведомые мне дети. Я же, вспоминая ту ссору с матерью, по сей день не могу сдержать слёз. Она не стала наказывать меня тогда, но, сжимая в руках отцовский ремень, лишь горько плакала и целовала его так нежно, как ни разу в жизни не поцеловала меня.

Главное

Помню, как, бодро шаркая ногами по дорожкам ноября, засыпанным хрустящими вафлями листвы, я улыбался в предвкушении наступления утра его седьмого дня, когда всё окажется совсем не таким, как теперь. Хотя и улица будет всё той же, и я, но день… день… динь! — тот будет звенеть колокольчиком под сводами сердца, которое трепещет уже теперь, предчувствуя долгожданный праздник.

И вот он, отпечатанный красной типографской краской желтоватый листочек отрывного календаря: «7 ноября (25 октября по старому стилю) 1917 — 7 ноября 19…»

Красные полотнища знамён языками пламени трепещут на ветру, а улыбающиеся люди идут колоннами или нестройными рядами под их сенью, словно под защитой, и поют. Малыши держатся за нитяные хвостики розовощёких воздушных шаров, и сжимая в руках красные флаги, подтягивают взрослым свежими голосами. Самые юные демонстранты удобно устроились на плечах у пап, но даже они не выпускают из мягких ладошек ровные древка флажков.

Обходя парадом родную сторону, узнавая её заново, люди напоминали себе о том, что любят место, в котором живут вместе с соседями, прохожими, горожанами, каждый из которых в этот час словно брат, больше, чем брат. И чувствуя тепло друг друга, люди шли, повернув головы к трибунам, с алых ступеней которых улыбались им навстречу знакомцы и товарищи.

— Слава советским…! Ура! — Неутомимо взывал диктор, и ответное «Ура!» звучало искренне и задорно.

Обидно скоро остался позади последний, истёртый шагами камень мостовой. В эти мгновения и во всяком городе страны любая из площадей была красной, красивой, и чем бы не была прикрыта, — асфальтом, камнем или жёлтым песком, устилала собой маленький кусочек одной большой, и такой родной земли,