Гвоздь… Он казался старше самого дома, и когда, во время очередного ремонта его вымазывали краской с головы до того места, где тот совершенно сливался со стеной, то совсем скоро он снимал с себя тесные коричневые одежды, мохнатые от налипших ворсинок кисточки, и становился, как новенький. А после, сияя в полумраке уборной, гордился уготованным ему поприщем.
Увы, гвоздю не было написано на роду скрипеть доской ступени или держать на себе полку с пирожными из папье-маше в театральном буфете, однако, он многих повидал на своём веку, и, если по совести, на своём месте был незаменим.
Ну… может, так-то оно и верно, — оценивать свою будущность по пользе от неё другим, а не наоборот.
Здесь всем найдётся место…
Который день нет света. Я ставлю в подсвечник новую свечу, это последняя. Огонь ненасытен и неряшлив. Капли горячего воска стекают из его рта прямо на стол.
В тот час, когда одно лишь пламя горящей свечи, нервно помахивая рыжим лисьим хвостом, отгоняет обступающую со всех сторон темноту, звуки, даже самые обыкновенные, кажутся чужими, настораживают и пугают своею неопределённостью. Быть может, распахнись завеса мрака случайным порывом ветра, будто полой чёрного плаща, было б боязно не так, но в самом деле… в самом деле всё иначе, куда как страшнее.
Стук сердца — эхом поступи в необъятном пространстве, выхода из которого не найти. Скрип двери — предвестник появления кого-то дурного, про которого и поминать-то к ночи не след. И если сон, от которого бежишь напрасно в сопровождении собственного жалкого крика, закончится, стоит лишь рассвету протянуть руки через окошко, дабы похлопать тебя по щекам, то сон жизни, коль скоро ты ввязался в сию игру, станет преследовать по пятам. Со всеми его печалями, две из которых, — конечность и забвение, горше прочих.
Ровно так же, как возле огарка, расположившись подле камина памяти, события прошлого обретают оттенки и свойства, присущие не им. Они тем ярче и отчётливее, чем дольше от них. Лишь беды, измятые временем и размытые многими слезами, словно водами весенних, напитанным половодьем ручьёв, теряют слегка свою силу. Их облик — в отражении испытанного разочарования участью, в обмане, который во всём: в каждой новой судьбе, в пробуждении, в предвкушении, в самой надежде…
… А света всё нет. Мышь догрызает порог и вскоре заполнит дом своим скарбом, втащив его волоком открыто, ни от кого не таясь. Скинет серые от пыли сапоги и разляжется на полу, выставив на обозрение розовые пятки. Ну, так что ж, здесь найдётся место всем, даже нам.
Дым над печной трубой
Отчего, доступное нам в пору детства знание истины, забывается вскоре, и открывается лишь тогда, когда мы примиряемся с собой? И едва то, ранее неосознанное, случившееся как бы помимо нашей воли, начинает выказывать смысл, принимает те, разумеющиеся сами по себе очертания, мы располагаемся в себе поудобнее, как в кресле, дабы обозреть самоё себя и оценив размеры бедствия, предъявить неведомо кому счёт на всё, что показалось нелепым, либо полученными незаслуженно. А сравнив с прочими, не равными, но которые, как водится, — измеримо плоше, непременно возмутиться переносимым возмездием за неведомые грехи.
Позже, когда мы привыкаем к себе, и к недостаткам, кои не преминем вскоре счесть за достоинства, научаемся видеть своё отражение без выражения брезгливости и осуждения, даже начинаем находить в нём нечто эдакое, что заслуживает большего внимания. Но мы нервны, осторожны и неопытны, так что объяснимо долго прячемся за собственным фасадом, ибо тот умысел, что преследует жизнь, имея нас в виду, проясняется не сразу.