Столица острова росла как на дрожжах. Запах денег — самые сильные духи, и этот запах нравится всем без исключения. Набережная украсилась десятками зданий, построенных в том стиле, который кто-то из умников в будущем назовет колониальным. Четыре основных рынка: табачный, невольничий, рыбный и мясной — были переполнены разного рода товаром. О количестве кабаков, таверен, харчевен и говорить нечего.
Своим иждивением губернатор построил в городе два здания (не считая, разумеется, собственного дома). Причем строил их одновременно. Большой протестантский собор и великолепную четырехэтажную тюрьму.
Кто после этого посмел бы сказать, что его высокопревосходительство небогобоязнен и незаконопослушен?!
Государственный ум господина де Левассера проявился и в том, что сам он, будучи гугенотом, не препятствовал отправлению на своем острове других культов. Для него католик и испанец было не одно и то же.
Вершины своего развития Тортуга достигла в тот момент, когда на ней появились люди искусства и публичные дома.
Появлению вторых губернатор, может, и хотел бы помешать, но, зная, что это ему не под силу, оставил эту затею. Появлению первых, наоборот, способствовал. Этому было простое объяснение. У губернатора росла дочь, Женевьева. Ей вот-вот должно было стукнуть восемнадцать, и любящий отец мечтал о том, чтобы она получила наилучшее образование, какое только возможно. И не только желал, но и готов был идти на любые траты и жертвы ради этого.
Учителя танцев, музыканты, поэты нашли пристанище в огромном белом дворце с зелеными жалюзи. Многие из них проникали туда в надежде стать родственником господина де Левассера. Одному из них, флорентийскому учителю танцев, это чуть было не удалось. Правда, карьеру он свою закончил, сидя в колодках на рыночной площади. Губернатор посчитал, что итальянец позволял себе слишком вольные движения руками в отношении его дочери, поэтому полностью лишил его возможности двигаться.
Такая крутая расправа охладила пыл многих искателей матримониальных успехов в губернаторском дворце. Больше сомнительные истории не случались. Да и сама Женевьева отнюдь не искала случая в них попасть. Эта привлекательная, порывистая смуглянка имела несчастье унаследовать от матери только внешность. Нрав ей достался отцовский. Родись она мальчиком, несомненно, рано или поздно отправилась бы шляться по морям в поисках приключений. Господин губернатор тихо радовался тому, что матросов в юбке на борт не берут.
О Женевьеве еще пойдет речь ниже, а пока следует рассказать о том, чем занимался на острове прибывший сюда вместе с прочими буканьерами Жан-Давид. Люди дона Антонио де Кавехеньи не смогли отыскать и схватить его, несмотря на все усилия. Он благополучно добрался до побережья и на индейской пироге перебрался с Эспаньолы на Тортугу, благо между островами было каких-нибудь семь-восемь миль. Как ни странно, все его спутники прекрасно были осведомлены о том, какой именно он совершил подвиг в джунглях, кого именно ему удалось застрелить. К нему бросились с расспросами, он отмалчивался. Склонность к баснословному преувеличению своих достижений весьма распространена среди морского люда. Хвастовство не считается в этой среде предосудительным. Наоборот, всякого рода скрытность возбуждает невероятный интерес. Что же говорить о случае, когда человек отказывается от лавров, по праву ему принадлежащих!
В результате Жан-Давид, изо всех сил старавшийся пробраться на Тортугу в качестве обыкновенного малозаметного охотника, въехал туда популярнейшей личностью.
Если приплюсовать к этому его немалый рост, громадную физическую силу, угрюмый нрав и острый, резкий язык, то становится понятным, почему на него не мог не обратить внимание губернатор де Левассер, всю свою карьеру построивший на умении разбираться в людях.
Жан-Давид поселился уединенно, в совместных попойках с выходцами с Эспаньолы почти не участвовал. И, что характерно, не вызывал этим всеобщего раздражения. Людям в общем-то не нравится, когда кто-то держится подчеркнуто в стороне. Другое дело, если речь идет о человеке, имеющем право держаться таким образом; от этого его вес, наоборот, растет и интерес к нему увеличивается.
Жил он так, словно чего-то ждал. То ли человека, то ли известия, то ли наследства.
Каждый день после обеда, когда спадала тропическая жара, его можно было видеть на набережной. Он медленно прогуливался от невольничьего рынка до рыбного. Туда и обратно, иногда три, иногда четыре раза, внимательно поглядывая вокруг синими глазами.
Набережная была весьма живописным местом. Повсюду стояли торговые ряды мелочных торговцев, толклись мулы, сновали индейцы-носильщики, дымились жаровни с уличной снедью, распуская длинные хвосты запахов. Здесь во множестве можно было встретить французских матросов и офицеров. Офицеры выделялись цветистостью одежд: светло-желтые кожаные штаны, заправленные в низкие сапоги с отворотами, шляпы шириною с хорошее тележное колесо, украшенные серебряной чеканкой ножны. Матросы одевались, понятно, поскромнее: немного недостающие до колен полотняные штаны, светлые чулки, короткий синий сюртук. Матросы кораблей, только что прибывших из Старого Света, носили на головах совершенно невообразимые сооружения — высокие клеенчатые цилиндры. Они были введены распоряжением морского министра его величества Людовика XIV. Над ними смеялись, но они, как и всякие столичные стиляги, были невозмутимы.
Флибустьеры и буканьеры походили в большинстве на грязных райских птиц. Кожа, перья, полотно, бархат, миткаль, серебро, дерево, пальмовые листья, китовый ус, стекло — вот неполный перечень того, из чего состояла одежда вольных жителей моря и побережья. Если прибавить к этому татуированные физиономии, плечи и груди, выбитые глаза, отрезанные носы, серьги в ушах, гнилые зубы, гноящиеся раны и пьяную брань, можно получить отдаленное представление о том, как выглядела набережная главного порта Тортуги в те часы, когда там появлялся Жан-Давид Hay.
Сам он был одет в простой черный сюртук, черные же панталоны, домотканые, но идеально чистые чулки. То, что он не утратил способности одеваться по-человечески в нечеловеческих условиях жизни на буканьерских становищах, могло бы вызвать восхищение, когда бы было кому оценить это.
Смуглая рука Жана-Давида опиралась на эфес длинной шпаги, за поясом выразительно торчал пистолет, так что всякий, кому захотелось бы с ним заговорить в непочтительном тоне, должен был бы пять раз подумать, стоит ли это делать.
Даже у самого замкнутого человека, если он постоянно живет среди такого скопления людей, каким является морской порт, появляются знакомые.
С первым из них, Моисеем Вокленом, Жан-Давид познакомился довольно забавным образом. Ему понадобилось сменить жилье: комната в большой гостинице почти на самом берегу оказалась слишком шумной. На первом этаже этой гостиницы, носившей странное название «Носорог и его рог», имелось заведение, пользовавшееся особенной любовью береговой братии. Местные посетители надирались так, что им становилось все равно, кто перед ними: враг, друг, стражник или сам Господь Бог. Даже такому затворнику, как Жан-Давид, случалось попадать в ситуации, в которых единственным аргументом оставался клинок.
Искалечив пятерых или шестерых гуляк, он решил: хватит! И стал наводить справки, нельзя ли обзавестись жильем в более спокойном месте. Подальше от портовых таверен.
Очень быстро его свели с одним дюжим седовласым негром, владельцем небольшого домика в верхней части городка.
— Сколько ты хочешь? — спросил его Жан-Давид.
— Пятьдесят пиастров, — сказал Роже — так звали домовладельца.
— Ты сошел с ума, клянусь всеми святыми! Пятьдесят пиастров в год за комнатку с земляным полом.
Негр помотал головой, и в глазах его появились слезы.
— Не за комнату, господин, и не на год.
— Я не понимаю тебя, говори яснее.
— Мне нужны пятьдесят пиастров, я предлагаю вам взамен за эти деньги весь дом и навсегда.