Выбрать главу

Площадь заревела, завизжала, царь смеялся до слез.

Такого оскорбления этруск, конечно же, не мог вынести. Разразившись бранью, едва не сшиб с помоста наглеца ударом кулака в грудь, затем вновь кинулся на него, потеряв всякую осторожность, забыв, что Эред — тоже опытный борец.

Эред дал еще раз сбить себя с ног, но это уже был обыкновенный прием борца-профессионала, спустя мгновение, он, перекатившись через голову, стоял на ногах, а этруск от сильного броска ногами, распластавшись, с криком врезался в толпу далеко от помоста.

Эред подошел к месту падения противника. Какой-то купец лежал без чувств. Рядом с ним сидел на земле унылый раб-вольноотпущенник и считал выбитые зубы. Этруск неподвижной громадой покоился тут же.

— Сам Эшмун ему уже не поможет, — сказал Астарт, — бедняга не умел падать с нашего помоста.

Эред получил от царя перстень, камень которого оказался фальшивым.

8. В поисках истины

Набожность, начитанность и аскетизм быстро принесли Ахтою известность в Тире. Его наперебой приглашали в храмы, богатые дома и ко двору. Но жрец истины, лишенный и тени тщеславия, собрал толпу единомышленников и отправился в путь по святым местам Финикии.

Величайшей святыней ученого мира хананеев была гробница мудреца Санхуниафона, автора истории Финикии в девяти книгах. Славу Санхуниафона мало тронуло время: ровно через тысячу лет после его смерти мудрейший Филон Билбский, писатель-эллинист, счел весьма полезным выдать свои произведения за творчество Санхуниафона — своеобразный случай, так сказать, плагиата наоборот.

Итак, Ахтой — паломник. На его посохе, увитом амулетами, искусно выжжены классические иероглифы, слагающиеся в чудесный стих:

Вперед, моя трость!На тебя опираюсь,Избрав для прогулок своихправды стезю,Где и состарился я.

Навстречу паломникам вышел хранитель гробницы, еще крепкий старик с длинными спутанными волосами. Перекинувшись с ним фразами вежливости (старик неплохо изъяснялся на нижнеегипетском, как и подобало уважающему себя мудрецу), Ахтой поразился его тихому, но твердому голосу, необычному для жреца. И вообще столько в старике было скрытой силы и обаяния, что египтянин неожиданно для себя подумал: "Ему, должно быть, ведома истина истин!"

Но разве захочет посвященный в великую тайну поделиться своим сокровищем с простым смертным, тем более чужеземцем. И Ахтой заводил разговор издалека, подводя незаметно к узлу всех узлов, к великой истине, единственной и желанной.

Паломники ели кислый виноград, которым всю жизнь питался мудрейший Санхуниафон, пили из чудодейственного источника, исцеляющего многие страшные недуги, поклонялись всем углам мавзолея и целовали священные плиты, на которых, по преданию, любил сидеть святой.

И тонкая струйка родничка, падающая со скалы, и густо заросшее тростником болотце, и стайки крикливых черноголовых ибисов, священных птиц мудрости, — все радовало паломников, наполняло их сердца блаженством и радостным чувством мира, покоя и приобщения к великому таинству мудрости.

Египтянин ходил как тень за хранителем, поражаясь причудливости и глубине мыслей волосатого отшельника. Старик улыбался одними глазами и, чтобы охладить пыл жреца, подавал ему то чашу вина, то мех с густым козьим молоком.

В последнюю ночь Ахтой и хранитель усыпальницы сидели у отдельного костра. Говорили о великих мудрецах древности — Имхотепе, Санхуниафоне, Джедефгоре, о жизни, столь удивительном вместилище мудрости и глупости, добра и зла.

— Разве не прав я был, сказав, что жадность и только жадность причина всех наших бедствий, злобы, лжи, насилия? — Ахтой не отрываясь смотрел в грубое загадочное лицо старика.

— Прав, — ответил хранитель, — но в твоих словах только тень правды. В твои годы я грешил тем же… Душа насилия — не просто жадность, а жажда власти, сама власть, когда она в руках слабого или недостойного.

Ахтой вздрогнул: ему показалось, что это сказал Астарт, — так их мысли были схожи.

— Твой разум, жрец истины, еще не готов принять истину, объясняющую мир. Прости за жестокие слова. Истина тебя может убить. Ты не в силах ее удержать. Она беспощадно тяжела.

— Так тебе она ведома? — Ахтоя сотрясал озноб: вот она, цель его жизни, совсем рядом, только заставь говорить того бога, духа, чародея…

— Скажи, всеми богами заклинаю, — голос Ахтоя вдруг осип.

Он схватил хранителя за руку. Старик мягко отстранился.

— Освободись вначале от тесных одежд, в которых ты держишь свой разум.

— Ка-ак?..

Старик долго колебался, донимаемый египтянином, словно боялся ступить на лезвие кинжала.

— Запомни, — решился он, — слишком почитаемый авторитет — оковы для мысли. Освободись от оков, и мысль твоя будет свободной.

Ахтой обмер. "Как?! Но высший авторитет — небо!"

Он собрал все силы, чтобы справиться со своим голосом.

— Авторитет? Какой?

Старик молчал.

— Цари? Может, боги?

Старик продолжал молчать, неподвижно уставившись в костер.

Жрец истины побрел в ночь, бормоча очистительную молитву, и ноги его заплетались.

Луна продиралась сквозь ветви смоковниц, растущих вокруг усыпальниц. Ветер, наполненный запахами гор, раздувал костры, швырял в темень снопы искр. Дикие фигуры паломников в рубищах суетились у огней, возбужденные чем-то. В болоте, приютившем священных ибисов, смолкли лягушки, напуганные их громкими голосами.

Ахтой долго сидел в раздумье. Послышался шорох, кто-то из паломников самым непостижимым образом отыскал его в темноте. Костлявая рука вцепилась в плечо.

— Иди туда, мемфисец, и брось свой камень в хулителя богов!..

— О боги!

— …Очисти душу от скверны, ибо слова его касались твоих ушей. Мы слышали ваши речи.

— Нет" — воскликнул египтянин. — Пусть его покарают боги, но не люди!

— Еще не поздно, поспеши, — произнес мрачно паломник и побежал, спотыкаясь, к кострам.

Ахтой представил, как растет груда камней над бесчувственным телом хранителя, как летят в костер свитки папируса и писчей кожи, как проступают, прежде чем обратиться в пепел, убористые строки финикийских букв, пестрые значки египетских иероглифов, индийские письмена, похожие на следы птичьих лап, клинописные знаки Вавилона, срисованные с глиняных табличек…

Ахтой глухо стонал и бил сухими кулачками себя по голове. "Почему мир так сложен, боги? Зачем нам дана душа? Зачем нам человеческие чувства? Чтобы мучиться, страдать, пытаться уместить в душе не умещающееся в жизни? Я должен убить его, ибо он богохульник, но он человек из плоти и крови, и я не могу причинить ему зла!..

9. Трудная жизнь рабби Рахмона

Рабби Рахмон, униженно кланяясь, вошел в дом Беркетэля. Слуга провел его через комнаты, заставленные большими сосудами с отборным зерном и знаменитейшим финикийским, густым, как мед, вином из храмовых давилен, тюками драгоценных пурпурных тканей с храмовых пурпурокрасилен, штабелем фаянсовых статуэток, изготовленных по египетским рецептам и вывозимых в Египет для продажи; тут же были целые завалы дорогой критской посуды из серебра, медные гири в виде быков и баранов, жернова для зернотерок, ценившиеся очень высоко в странах, не столь развитых, как Финикия.

Сам хозяин, в дорогих, но затасканных, забрызганных жиром и вином одеждах, сидел на циновке, скрестив ноги, и писал финикийской скорописью на позеленевшей от времени бычьей коже. Закончив, он отдал письмо слуге, и тот с почтением, граничившим с испугом, понес его на вытянутых руках сушить на солнце.

— Целую следы твоих ног, адон Беркетэль…

Жрец жестом остановил поток слов ростовщика.

— Мне стало известно, рабби, что человек по имени Астарт взял у тебя в долг.

— О, это так, адон Беркетэль! Я всегда помогаю попавшим в нужду, отрываю от себя…

— Сколько он должен тебе уплатить?

— Один эвбейский талант серебром, всего один талант. — Рабби был достаточно опытен в житейских делах и был наслышан о жреце-настоятеле: коль он спрашивал о тонкостях дела, то, значит, все уже разузнал доподлинно, лгать ему было в высшей степени неблагоразумно и небезопасно.