Беркетэль равнодушно, с какой-то томной негой, разлитой во взоре, разглядывал ожившие морщины на лице ростовщика.
— Не суетись. Когда суд? — спросил он без обиняков.
Рабби Рахмон замер, что же на уме Беркетэля?
— Ч-через два новолуния, адон настоятель, — через силу выдавил ростовщик.
Весовые деньги подорожают к тому времени. Это я тебе говорю. Поэтому ты будешь в убытке, если возьмешь с должника по имени Астарт всего один талант.
— О господин! О благодетель, отец всех живущих в этом квартале! Твои слова сладостны, как напиток, настоенный на хмеле и меде… Так что я должен делать?
— Взять через два новолуния два таланта. Или один талант через одно новолуние.
По морщинистому лицу ростовщика пробежала судорога, он издал пронзительный вопль, который должен был означать восторг, затем схватил запыленные сандалии Беркетэля, валявшиеся возле циновки, и осыпал их поцелуями.
Жрец равнодушно смотрел на его ужимки.
— С появление молодой луны ты приведешь судей в дом человека по имени Астарт и потребуешь вернуть долг.
Ростовщик продолжал прижимать к груди грязные сандалии, но голос его уже не дрожал.
— Не могу, адон великий жрец. Боги видят, не могу.
Веснушчатые губы жреца тронула усмешка.
— Ну?
Ростовщик тяжко вздохнул.
— У меня много родичей, и все они нуждаются и есть хотят, и налоги царю и в храмы жертвуют, и… — видя, что Беркетэль довольно легко для его комплекции поднялся с циновки, ростовщик заторопился: — Дети у меня, и у детей тоже дети… — Жрец направился в дальний угол захламленной комнаты, рабби Рахмон тараторил без умолку. — Да не падет твой гнев, господин, на мою голову и на мой род. Я сразу заприметил парня по имени Астарт — он смел, опрометчив, любит погулять, и еще у него есть большой грех — он беспутно щедр… Его можно запрячь на многие годы… на всю жизнь. Он будет с каждой луной отдавать мне по таланту серебра да еще будет благодарить меня. Эти бойкие парни глупы, не знают сами, на что способны… Если бы не мы, ростовщики, они бы бездельничали. Он будет моим рабом, только не клейменным. И пусть он станет хоть небожителем, а из моих рук ему уже не уйти…
Жрец поморщился при упоминании о небожителях и произнес с ленцой:
— Новая луна взойдет на четвертую ночь. Тогда и будет суд.
Наконец ростовщик понял все: жрец хочет расправиться с неугодным ему человеком чужими руками. И он захныкал, пытаясь хоть что-то выжать из Беркетэля.
— Я буду разорен, а так надеялся на парня…. А что с него взять, когда он станет рабом? Такие люди в работе не живут, они чахнут и пропадают… Адон Беркетэль, это будет очень плохой, никчемный долговой раб…
Жрец откинул тяжелую, обитую железом крышку ящика — он был полон серебряных слитков, тусклых, в шлаковой грязной пленке — каждый слиток весом в один дебен.
— Я покупаю у тебя долгового раба по имени Астарт, — сказал Беркетэль. — Ты сам сказал, что это очень плохой раб.
Ростовщик проклял свой длинный язык, Беркетэль засмеялся и бросил ему, как кость собаке, один слиток, затем второй, третий. Ростовщик хватал их на лету и расставлял в ряд перед собой. Жрец с грохотом опустил крышку ящика, рабби Рахмон торопливо пересчитал бруски.
— Пять! Всего пять дебенов! — завопил он. — Я окончательно разорен!
Жрец оторвал от дымчатой кисти на большом серебряном блюде несколько крупных влажных виноградин, бросил их в рот.
— Иди, человек, иди. Я тебе дал хорошую цену за плохой товар. И не забудь пожертвовать в храм Великой Матери.
Ростовщик, жалкий и подавленный, шел через огромный двор особняка жреца-настоятеля, опасливо косясь на рычащих раскормленных догов, которых с трудом удерживали за ошейники худосочные рабы-подростки. Надо же, вырвать добычу из-под носа, да у кого? У рабби Рахмона, разорившего не одного тирянина, имевшего не десять и не двадцать долговых рабов… И хотя уязвленное самолюбие не давало покоя Рахмону, он не мог не восхищаться хваткой Беркетэля. "И ведь еще молод! Боги! Что будет лет через двадцать… Расправиться с человеком его, рабби Рахмона руками и не заплатить за это почти ничего! Ну да, храм всегда в стороне, отдувайся, смертный, трудяга-ростовщик, не знающий покоя ни днем ни ночью…"
На узкой улице между глинобитными и каменными стенами зданий и заборов он неожиданно увидел старика скифа, ковыряющегося в куче мусора. Ростовщик прикинул в уме, чем тот может быть ему полезен.
— Эй, человек, подойди, не пожалеешь.
Скиф, недоверчиво глядя, приблизился, волоча по-стариковски ноги.
— Глаза мои лопнут от боли: не могу видеть, как ты мучаешься в поисках куска хлеба.
— Я мучаюсь? — удивился скиф.
— Ну да, умираешь с голоду, в мусоре ищешь…
— Не умираю. Я сыт. У меня есть рабы… раб.
— Но в мусоре ты копаешься!
— Люблю мусор. Интересно. Железки попадаются, тряпочки разные, а вчера нашел целую подкову…
Ростовщик вытащил из мешочка слиток серебра.
— Хочешь получить это?
Скиф пожал худыми плечами.
— Давай.
— Скажи, о чем говорят людишки, когда собираются в доме Астарта.
Старик наморщил лоб, кое-что вспомнив, начал рассказывать, потом вдруг замолчал.
— О почтенный, почему ты молчишь, продолжай!
Скиф молчал, ковыряя палкой у себя под ногам. Ростовщик заметался вокруг него, потом увлек с дороги подальше от людских глаз. Кончилось тем, что отдал скифу два увесистых дебена и пообещал еще в придачу Агарь, когда опасная шайка, нашедшая приют в доме молодого кормчего, будет поймана.
— И еще лошадь, — сказал тусклым голосом скиф. — Киликийской породы.
— Будет тебе лошадь, клянусь Ваалом!
Скиф поведал о том, что удалось подслушать из разговоров друзей Эреда.
— Еще говори, о почтенный! — воскликнул рабби Рахмон, когда старик замолк. — Хочешь, я отдам весь этот мешочек с дебенами?
Скиф посмотрел на тяжелый мешочек в смуглых жилистых руках рабби Рахмона и опять начал говорить.
— Все, — наконец сказал он и опять начал смотреть на мешочек.
— Мало рассказал. Узнаешь больше, приходи, получишь… Подожди, а ты никому больше не рассказывал о бунтовщиках?
— Никому, — ответил скиф и поплелся назад к мусорной куче.
Рабби Рахмон бежал по главной улице Тира, натыкаясь на людей и повозки. У ворот царского дворца, обитых толстыми медными листами, горящими на солнце расплавленным золотом, перевел дух, затем ударил в бронзовый гонг, предназначенный для посетителей. Ворота со скрипом разверзлись, и вскоре рабби Рахмон предстал перед начальником стражи. Начальник, полуголый араб, расписанный татуировкой и увешанный оружием, свирепо уставился на вспотевшего ростовщика.
Беда, господин, о боги! — закричал рабби Рахмон в панике. — Я бросил все, все свои важные дела, чтобы прибежать сюда! Я уже разорен, потому что бросил все и прибежал. А как я бежал!
— Говори, пустое семя! — рявкнул араб.
— Все скажу, обязательно скажу, и только тебе, могучий воин!..
Начальник стражи в сердцах топнул и процедил сквозь зубы длинное ругательство.
— Страшные люди замыслили… О Ваал! Ниспошли мне силы! — вопил ростовщик. — Такое замыслили!.. Я знаю их имена, я знаю, где ночуют их презренные тела, я все знаю, о господин! Сколько я получу за такую весть?
Араб заскрипел зубами и, подозвав одну из своих жен, снял с ее руки браслет, швырнул его под ноги Рахмону. Тот внимательно рассмотрел узор на браслете, камень, попробовал на зуб металл, остался доволен. И только после этого рассказал все, что узнал от скифа о заговоре рабов.
Весть потрясла начальника стражи. Бунты и смуты были редки в Тире, но если случалось, то оставляли в памяти людей глубокие следы. Араб было потащил за собой ростовщика в царские покои, чтобы царь услышал о бунте из первых уст, но уж слишком грязен и непригляден был рабби. Поэтому ростовщика он прогнал прочь, подарив ему помимо браслета еще и шлепанцы со своих ног.