Вскоре он остановился на сияющем, покрытым обильными, ярко-желтыми вкраплениями одуванчиков поле. Было видно и кладбище, собственно - и это поле через несколько лет должно было покрыться могилами, в которых бы лежали те, кто в этот день, в это время еще шел куда-то, говорил что-то, и думал о чем-то. На каждом шагу должно было пролиться немало чьих-то слез....
Ваня поднял голову к небу, и как раз в это время солнце заслонило облачко, дунуло прохладным ветерком. Небольшое это облачко все теперь так сильно сияло, что даже больно было на него смотреть, но Ваня, несмотря на то, что у него слезились глаза, внимательно его разглядывал. Какой же неземной, невыносимый для глаз, но в то же время и прекрасный свет! Не от сильного сияния, но от нежного чувства, от воспоминаний о бабушке, жгучее тепло разгорелось у Вани в глазах, и весь мир обратился в одно сияющее облако. Стремительно проносились виденья из прошлой жизни: годы учения в школе, а потом в институте (он этой весною перешел на последний курс). Как я уже сказал - от рождения он был тихим и застенчивым. В школе одноклассники посмеивались над его замкнутостью... так ему хотелось улететь от них!.. Потом институт - и там оставался таким же замкнутым, тихим, всех сторонящимся. Он не понимал и не принимал их веселья, разговоров: ему казалось, что все это лишнее, ненужное, что все они говорят и делают совсем не то, что должны были бы говорить и делать. Он уходил далеко от городов, и там, в тайне ото всех летал - друзей и подруг у него не было. Любовь была, но она даже и не знала, что он ее любит, а он любил ее страстно, со слезами - с бесконечными слезами уже несколько лет...
Он не понимал этого мира, так же как не понимал он его семнадцать лет тому назад, стоя с бабушкой возле окна, и теперь он хотел только одного улететь от него в райские края. И, ежели раньше он тщательно оглядывался не видно ли кого, то теперь он уже и не намеривался возвращаться. Как и в детстве, как и во сне, ему не приходилось делать каких-либо усилий, чтобы лететь. Он просто разгребал руками воздух, как разгребает воду плывущий брассом, и поднимался. При этом изменялись чувствия его тела - он совсем не чувствовал его тяжести, напряжения или усталости мускул (но тело, все-таки, оставалось, оно было окружено нежной, дремотной аурой, и словно бы во сне пребывало). Он спешил поскорее удалится от земли, так как все еще опасался, что его могут догнать, остановить. При каждом "гребке", он взмывал метров на десять, и дальше продолжал медленно скользить вверх, но тут следовал следующий гребок, и он взмывал еще на сколько то метров. Теперь уже не разобрать было отдельных одуванчиков, и все поле слилось в единое, изумрудно-златистое полотно. Поднимающиеся над кладбищем дерева казались лишь небольшими, плавными уступами. И там видны были и фигуры людей, но с такой высоты они казались не больше муравьев еще ползущих по этой земле, ждущих чего-то...
Все выше и выше поднимался Ваня, но теперь уже не смотрел вниз, а все на это сияющее облачко, которое уже выпустило солнце, и медленно росло. Если внизу было жарко, то здесь уже дух холодный, совсем не летний ветер. Одет Ваня был в легкую, светлую безрукавку; в светлые штаны - в общем, совсем не подходяще для таких высотных полетов. Да этого он поднимался метров на двести-триста, но даже, даже и в те дни, когда на земле стояла безветренная жара, его начинал леденить пронизывающий ветер, дышать становилось тяжело... В общем, полет обращался в сущее мученье, и он возвращался, летал метрах в пятидесяти, в ста над землею.
Он неплохо знал строение земной атмосферы; знал, что многое является доказанной истинной, что облака - сгустки пара, что еще выше - совсем нет воздуха; но... он не верил этому! Вот и сейчас, когда он делал один за другим движенья руками, смотрел на сияющее облако, и старался не слишком сильно передергиваться от порывов ледяного ветра, думал: "Что же эти ученые - думают, что все их истины верны? По их - облака это только сгустки тумана, и там выше, только смерть ледяная. Но я им совсем, совсем не верю - ничего то они не знают! Не знают, что есть такой юноша, который, вопреки всем их законам летать умеет. Мало ли, что они доказали! А вот пятьсот лет назад доказывали, что небо твердый купол, и ничего за ним нет; зато многие старухи-колдуньи, и их надо жечь на кострах - и ведь верили же в это люди! Ведь и это тогда истиной почиталось... Во всем, во всем есть долечка истины, но больше у них напускного, потом за ошибки принимаемого. Ведь еще через пятьсот лет совсем по иному на мир будут глядеть, совсем обратное тому, во что мы теперь верим докажут, и ведь над нашими же убежденьями посмеются только... А я вот верю, что в облаках есть души, что и в буре и в шторме веют некие духи, и я верю, что надо преодолеть этот ветер ледяной, и тогда вот достигнем рая... Бабушка, милая моя, где же ты?!.. Ведь близко, да ведь?!.. Ну, услышь меня, ну помоги своему внуку! Пожалуйста!.. Какой же тут холод!"
Собственно, все эти мысли совсем ненужными, лишними для него мыслями - он знал это и много раньше, и теперь старался думать затем только, чтобы не остановиться, чтобы поддаться этому, с каждым взмахом усиливающемуся ветру. Он не смотрел вниз, но знал, что залетел уже на такую высоту, на какую никогда прежде не залетал. То, что виделось с земли небольшим облачком, разрослось теперь в огромный, заполняющий, казалось, весь небесный простор сияющий стяг. Он смотрел только на это сияющее, и было и жутко, и восторг; предчувствие долгожданного освобождения от чуждого ему мира, переполняло. Но вот неожиданно все стало блеклым, невыразительным, дышать стало совершенно невозможно (казалось, что он не воздух, но ледяные иглы вдыхал); и он закашлялся, метнулся в этих потемках в одну сторону, в другую. Потом стал делать стремительные, иступленные рывки, и, наконец, вырвался в ослепительное сияние. Он прорвался через это облако, и теперь перед ним открылось небо... О нет - не милым, но жутким, бесконечно пустым, чуждым всякой жизни казалось оно на такой высоте - там уже не было ни одного облачка, и чувствовалась пустота простирающаяся бесконечно далеко. Ветер же тут дул ураганный - он сразу же подхватил, закружил Ваню, стремительно понес куда-то. И тогда юноша испугался смерти - ужаснулся, что привычное ему бытие исчезнет, и начнется что-то, быть может, еще более чуждое, нежели то, что его окружало прежде.
Но он, все-таки, сделал еще несколько отчаянных рывков туда, ввысь эту, и молил страстно: "Бабушка! Милая моя бабушка!.. Ну, вот видишь - плохо мне сейчас; ну так и подхвати, и унеси же ты меня сквозь эту синь бесконечную, ледяную - пожалуйста!.." Но тут очередной порыв ударил его с такой силой, что-то затрещало в Ваниной голове, в глазах стало темнеть; и он, развернувшись, полетел к земле.
Полет вниз, от полета вверх, по сути своей ничем не отличался. Какие-либо законы притяжения ничего для него не значили, и он также разгребал руками, также стремительно пролетал несколько метров, а потом начинал, замедляясь постепенно, скользить, но никогда он, однако, не начинал падать. Все-таки, он слетел к земле даже быстрее, чем отлетел от нее - так слетел, словно бы за ним некое чудовище гналось: вот уже и распахнуло пред свои теплые объятия усыпанное одуванчиками поле, и он привычно замедлился (делал это совершенно бессознательно); опустился там, и весь сжался, задрожал. Разгоряченный, борющийся за свое счастье, он продержался на той высоте значительно дольше, чем мог бы в обычном состоянии, и теперь весь был посиневший, страшный, похожий на мертвеца, только что из могилы выбравшегося. Он стучал зубами, и сначала катался этих теплых одуванчиков и трав, а потом сжался так, как сжимается ребенок в утробе матери, и пролежал так некоторое время, все еще продолжая дрожать, стучать зубами...