Нет - ничего он не мог сказать, мысли то его все вихрились, все о боль ревущую разбивались; и он застонал, каким-то нечеловеческим, запредельным стоном, и бросился он к форточке - одним стремительным, отчаянным движеньем - он ударился с такой силой, что затрещало, покрылось белой паутиной большое окно - и он, в отчаянье своем, хоть и не чувствовал боли в разбитом плече, все-таки некоторое время не мог двигать левой рукою, а потому и летел не так быстро, как хотел бы.
Вот резко обернулся. Он отлетел метров на пятьдесят, но из угла дома, который уже пролетел, видел и Димин дом, сразу же увидел и окно за котором произошла трагедия. Теперь там, за паутиной трещин, виднелась вся компания, ему даже показалось, что он слышит громкие, беспрерывно перекатывающиеся девичьи голоса, а среди них один, словно живительный родник звучащий - голос Лены. И он понял, что не сможет без нее куда-либо летать; что ему просто необходимо ее присутствие, и вот он вновь уже у окна, метрах в трех от них, теперь уже ничего не говорящих, неотрывно смотрящих на него. Как только он подлетел, Лена отступила куда-то назад, за спины, за спины, но там (Ваня отчетливо это увидел), ее, едва не плачущую, обнял, зашептал что-то утешительное кавалер. На Ваню же он взглянул так, как разве что на врага глядят; на такого врага, который угрожает всему милому, дорогому, которого, ежели можно и убить. Но ни кавалер - только Лена интересовала Ваню, и только взглянув на нее, он сразу понял, что он ей страшен, что, ежели до этого она еще и не проявляла так открыто этого чувствия, так потому только, что не разобралась, что к чему, и слишком уж это неожиданно было - теперь она вспоминала, как "это нечто" едва не взяло ее в воздух, едва не унесло неведомо куда. И она уже не могла думать о Ване, как о человека, тем более как о любимом человеке - он был диковинкой, и все тут... Да - Ваня сразу все это понял: и все хотел повернуться да полететь прочь, и лететь то, пока у него силы были; понимал, что уж теперь то не на что ему надеяться, но вот все не мог - все то на Лену, и слезы ронял. И вновь тогда заговорил своим сильным, почти не изменившимся голосом Дима:
- Вернись к нам. Мы то и не знали, что ты на такое способен... Покажи, быть может, и научить сможешь...
Ваня смотрел на них, и постепенно возрастал в нем ужас, наконец слабым, подрагивающим голосом проговорил:
- Ничего вы не понимаете; ничего не знаете... Теперь все - теперь кончилась моя жизнь...
- Да ты что?! - испуганным хором воскликнули разом несколько голосов. ...Почему , почему - что ты задумал...
- Я не должен был показывать эту тайну ни вам, ни кому бы то ни было. Все теперь осквернено, теперь посадят меня в клетку.
И голос у Вани при этом был таким обиженным, детским, что нельзя его было слышать без жалости; у кого-то даже против воли, слезы на глаза навернулись, один из сокурсником проговорил:
- Ну что ж - хочешь мы сейчас вот клятву дадим, что никому, никогда этого не расскажем. Хочешь? Ребята, вы ж понимаете, чего он так волнуется, ведь, если мы кому расскажем, так ему же прохода не дадут...
- Ну и замечательно! - воскликнул другой парень. - Это же известность, слава, деньги. Будет летать для всякой рекламы....
- Да ты что - для какой рекламы?! - воскликнул третий. - Думаешь, ему дадут для рекламы летать?.. Как бы не так!.. Его сразу военные к рукам приберут, в какой-нибудь бункер, в клетку железную посадят, всякими электродами истыкают и будут изучать, изучать, изучать - так до самой смерти рабом их и останешься. Ну, а нас, что думаешь - просто уберут.
- Да ты всяких фильмов дурацких насмотрелся, вот и говоришь чепуху! воскликнула одна из девушек.
- Главное как дело подать. - рассудительно проговорил Дима. - Вот, ежели, например, сразу пойти в информационные агентства...
Дальше Ваня уже не в силах был слушать - он резко, стремительно развернулся, и сделал несколько сильных, частых рывков руками (не обращая внимания на ноющую, сильную боль в правой руке) - стремительно надвинулась, пролетела, осталась позади стена ближайшего дома. Еще один рывок да с такой отчаянной, исступленной силой, с какой он и не рвался никогда прежде. Еще одна стена, вся усеянная пылающими мертвенным электрическим светом окнами он должен был пробить одно из этих окон и расшибиться об стену, но в последние мгновенье успел вывернуться вверх, и вот стена откинулась вниз над ним раскинулось усеянное звездами, но и оттененное городским светом звездное небо. Он не смотрел больше вниз, но один за другим делал отчаянные рывки вверх - все выше и выше. Вот дунул привычные, ледяной ветер высот, но Ваня не обращал на него внимания - только бы избавиться от ненавистного электрического сияния, только бы убраться поскорее подальше от них, мелящих этот пустой, никчемный вздор - туда, ввысь, к звездам и галактикам. Пусть тисками сжимает этот ледяной холод, пусть проморозит всего - он не боялся боли - он страстно жаждал освободится от этого света, забыть эти голоса, вновь услышать голос бабушки, и вымолить у нее прощение за то, что рассказал тайну.
И вот, вспомнив о бабушке, он вспомнил и про отца, и про мать своих, вспомнил бледный, измученный лик матери; и, вместо мысли о прекрасных галактиках, к которым он должен был бы прорваться, пришла мысль, что он должен был сделать ей телефонный звонок еще от Димы, что теперь, должно быть, она очень волнуется - сейчас вот позвонит Диме, попросит своего сына к телефону...
И вновь на него налетел ледяной порыв - на этот раз все тело отозвалось болью, все загудело от холода, он развернулся от этих звезд нестерпимо прекрасных, и, казалось, в любое мгновенье готов открыться, вопреки всем законам забрать к себе...
Как же высоко он на этот раз залетел! Даже много выше, чем тогда на кладбище. Москва представлялась даже не скопищем домов, но сияющим этим мертвенным, электрическим светом облаком. Вокруг облака была тьма, а свет в разных его частях был то более яркий, то более узкий, и Ваня знал, что в каждой из этих электрических блесток живут или тешат себя подобием жизни люди, или системы людей - семьи. Он знал, что в каждом человеке - целый мир, и вот Москва уже представлялась ему исполинской, а темных безднах лесов висящей, электрической, болью наполненной, нервной, суетливой, гудящей галактикой... И где-то там была Лена, и отвергала его....
До этого он был сильно разгорячен, теперь холод так и прошивал его - это был уже какой-то совершенно не представимый холод, от которого мучительно, страшно болело его тело, от которого уже почти невозможно было двигаться.
А он вспоминал своих родителей - в основном мать, и молил к нее прощения, и начинал кашлять, и новые и новые сильные рывки выделывал. Тело трещало, и рвался и он рвался поскорее прочь, из этого ледяного неба. Быстрее, быстрее - он слышал как свистит ветер; он чувствовал, с какой огромной скоростью несется теперь вниз, и боялся, что потеряет сознание, что разобьется - и какая же это боль будет для его матери! Он слышал уже гул больших Московских улиц, и ужаснулся он этому гулу, свернул в сторону - под углом помчался в окружающую эту электрическую галактику темноту - ведь его родной город был где-то в Подмосковье. И только когда, когда он снизился настолько, что крона одного из деревьев его хлестнула, понял Ваня, что заблудился. К этому времени полет его уже значительно замедлился, и смог остановится, повис в воздухе, касаясь мягкого изголовья березовой кроны. Восхитительно пахло свежестью ночного, спящего леса. Вот, встревоженные появлением Вани, стремительно промелькнули у его лица мирно спавшие до этого птахи. Он попытался было отдышаться, но тут поднялись из груди приступы сильного кашля, и вновь он почувствовал там, сокрытый в груди ледяной, прочный ком.
Теперь каждый вздох давался ему с болью, и он даже чувствовал в теле некоторую тяжесть, чего никогда прежде, во время полетом с ним не было. Его даже стало клонить к земле, он стал проваливаться в эту мирно спавшую, затрещавшую под ним крону, и пришлось даже сделать несколько усиленных движений руками, чтобы вернуться на прежнюю высоту. Движения эти тоже давались с небывалым прежде трудом, и вновь кашель стал сотрясать болевшее тело, и вновь его к земле потянуло.