Луи не договорил. Видно, он сам осознал то как глупо звучали его слова.
— Несомненно, Ваше Превосходительсто. Мы с вами это знаем. То же самое нельзя сказать про нашу паству. Парижане в общей массе дремучи, трусливы и жестоки. Почему, Вы думаете, Квазимого скрывается от людей? Неужели Вы думаете, те же самые люди, которые глумились над ним, вдруг проникнутся благоговением к нему, когда он наденет сутану?
С каждым моим словом глаза епископа наполнялись ужасом, будто я открывал ему какие-то страшные, заоблачные тайны. Не буду кривить душой. Мы оба были оторваны от парижский реалий. Не стану утверждать, что сам был близок к народу. По крайней мере, я знал, что можно ожидать от паствы, и не питал иллюзий насчёт её мудрости и сострадания. А Луи держался так, будто впервые в жизни услыхал, что коровы не пахли мёдом.
— Даже если так, — сказал он наконец. — Что вы предлагаете, господин архидьякон? У Вас есть какой-то осуществимый план?
— Квазимодо сделает всё, что я ему скажу. Он выполнит мою волю. Если я его завтра же пошлю в монастырь, хотя бы в тот самый, где когда-то служил наставником Пьер де Лаваль, он мне ни слова не скажет поперёк. Об этом я меньше всего тревожусь.
— Хорошо, тогда о чём именно вы тревожитесь?
— Мне бы хотелось, чтобы мой воспитанник был счастлив. Вы уж простите мне эту прихоть. Поверите ли, у него есть чувства. Он слишком привязан ко мне и к собору. Если я отправлю его в монастырь, это решит многие проблемы, но это будет обыкновенным предательством.
— Но почему? Вы уже для него столько сделали. Сейчас самое время предоставить ему немного свободы.
Нет, было бесполезно продолжать эту беседу с человеком, который считал заточение в монастыре свободой. Более того, мне казалось, Квазимодо не был готов отказаться от некоторых радостей и прав, которыми наслаждались миряне. Я знал, что не мог сказать этого епископу. Луи наверняка бы скорчил брезгливую гримасу и рассмеялся. И был бы прав отчасти! Было бы действительно смешно говорить о правах, которыми бедный мальчишка в любом случае не мог воспользоваться.
— Квазимодо достаточно крепок, — сказал я. — Он мог бы стать каменщиком и служить собору таким образом. Мы говорили на эту тему.
Золотистая бровь Луи недоверчиво вздёрнулась.
— Ваш образованный воспитанник, который знает латынь, согласен марать руки?
— Он не боится тяжёлой работы. В ней нет ничего унизительного. Иной раз проще иметь дело с камнем, чем с людьми. Квазимодо всегда зачаровывали статуи.
Епископ хмыкнул чуть-слышно, и его тонкие губы растянулись в заговорщицкой улыбке.
— Наш разговор случился как нельзя более кстати. Мне пришла в голову мысль. Звонарю нужен помощник. Бедняга Реми сдал за последнее время. У меня дурное предчувствие, что ему скоро придётся искать замену. Если Квазимодо любит статуи, то наверняка полюбит и колокола.
========== Глава 14. Колокола ==========
Старик Реми искренне обрадовался помощнику. Во всяком случае мне так показалось. На его сморщенном жёлтом лице было трудно различить какие-либо эмоции. К сожалению, я был вынужден согласиться с епископом: звонарь действительно сильно сдал за последние пару месяцев. Какой-то недуг пожирал его изнутри, превращая когда-то крепкое и подвижное тело в высохший мешок с костями. Звонаря не смутил необычный вид помощника. В эту минуту Реми был бы рад и бабуину.
Квазимодо, который не привык принимать приказы ни от кого, кроме меня, проскользнул мимо Реми в среднюю стрельчатую башенку, где находились маленькие колокола, и, с удивительной для горбуна ловкостью, повис на канате, точно на шее у друга, которого давно не видел. Смесь восторга и умиротворения отразилась на его кривом лице. Зажмурив единственный зрячий глаз, он принялся раскачивать колокол, наполняя башню тонким, пронзительным звоном.
Опасаясь, что звон посреди бела дня собьёт с толку служащих, я хотел было последовать за воспитанником и остановить его, но Реми поднял усохшую руку.
— Не мешайте ему, господин архидьякон. Ребёнок создан для этой работы. Мне нечему его учить. Он сам найдёт общий язык с колоколами. Несомненно, Вы слыхали про детей Калабрии, которые начинают плавать раньше, чем ползать.
Это был мой последний разговор со старым звонарём. Через две недели Реми умер, передав своему юному преемнику в наследство пятнадцать колоколов. Пятнадцать бронзовых друзей. Первую погребальную мессу Квазимодо отзвонил по своему предшественнику. Хотя Реми и был мирянином, его похоронили на монастырском кладбище как признание его заслуг перед собором. Его могила располагалась недалеко от гробницы дез Юрсена. Квазимодо часто навещал тот уголок кладбища, где были похоронены два человека, с которыми он практически не соприкасался, но которые сыграли роль в его судьбе.
Трудно описать восторг, испытываемый моим воспитанником в дни большого благовеста. Стоило мне отпустить его, как он взлетал по винтовой лестнице быстрее, чем иной спустился бы с неё. Среди шумливой бронзовой семьи, Квазимодо выделял большой колокол, который носил имя «Мария» и висел особняком в клетке южной башни. Мне несколько раз доводилось наблюдать за это сценой приготовления к битве. С минуту он поглаживал колокол, точно доброго коня, которому предстояла трудная дорога, заранее жалея за предстоящие испытания. Однако после первых ласк он начинал раскачивать огромную капсулу. Какое-то время он подстерегал её, точно паук муху, следя за движениям металлической пасти, то приседая на корточки, то выпрямляясь во весь рост, и наконец бросаясь на колокол. Схватив бронзовое чудовище за ушки, плотно сжимая его угловатыми коленями, он всей тяжестью тела увеличивал бешенство трезвона.
Признаюсь, что мне, как опекуну Квазимодо, было тревожно наблюдать за этой сценой неистовства. Одного неосторожного движения было достаточно, чтобы от мальчишки осталось мокрое место. По крайней мере он бы умер счастливым, в минуту экстаза. У безумцев есть свой ангел хранитель.
К моей тревоге примешивалось чувство удовлетворения. Наконец-то недюжинная физическая сила Квазимодо, тяготящая его, нашла себе выход. Когда-то мне наука приносила такой же восторг. Последнее время меня сковывала несвойственная мне апатия. Всё чаще я ловил себя на том, что радовался за воспитанника больше чем за самого себя. По крайней мере Квазимодо открыл для себя нечто новое в мире, какое-то призвание, какой-то смысл, пусть даже он заключался в чём-то простом, как колокольный звон. Я же давно ничего нового для себя не открывал. В книгах, которые попадали мне на стол, я натыкался на то, что уже знал. Те же самые истины, пересказанные разными мудрецами. А мне ещё не было и тридцати лет. Однажды, увидев своё отражение в чаше со святой водой, я заметил первые залысины на лбу и первые морщины между бровей. Не удивительно, что епископ больше не толкал меня на кафедру. Я уже не был суровым юным красавцем-духовником, вселяющим трепет в сердца прихожанок. Я стал безразличным усталым служителем церкви, который выполнял свои обязанности без энтузиазма. Девицы на улице перестали цеплять мою сутану подолами своих юбок. Предосудительные мысли о плотских наслаждениях всё реже посещали меня. Мне почти не приходилось прибегать к посту и молитве. Женщины больше не представлялись мне искусительницами. Их одежды сливались в одну пёструю массу, а их голоса — в сонное кудахтанье.
Я мог лишь надеяться, что подобное безразличие к противоположному полу когда-нибудь охватит и Квазимодо. Пока что об этом было рано говорить. Ему не исполнилось ещё и пятнадцати. Та страсть, с которой он выполнял свои обязанности звонаря была отголоском другой страсти, телесной. Я видел, с каким жадным интересом он разглядывал прихожанок из своего убежища на галерее. Глубокие царапины начали появляться на его руках и шее. Хотя у нас не было разговор об умерщвлении плоти, он сам нашёл способ переводить ход мыслей с помощью боли, раздирая кожу в кровь. Возможно, он делал это бессознательно. Так некоторые певчие птицы, посаженные в клетку, выдирают себе на груди перья. Я постоянно краем уха слышал скрежет его зубов, судорожное дыхание и хруст суставов, когда ломал себе руки. Мне, как человеку не до конца безразличному к душевному состоянию Квазимодо, слушать эти звуки было тяжело. Иногда он как бы вскользь упоминал о смерти.