Выбрать главу

========== Глава 16. Закат одного сердца ==========

Прохладное лето 1481 года сменилось сонной, дождливой осенью. Нечто подобное царило и в моей душе. Приятная вялость растекалась по всему телу, сковывая плечи, обволакивая ноги, замедляя походку. Когда колокольный звон звал на службу, я не спешил. Ни одно успокаивающее зелье, приготовленное мной, не давало такого действия.

Глядя на свой облысевший морщинистый лоб и бледные впалые щёки, я не сокрушался по уходящей молодости. Мне не угрожали никакие искушения, никакие разочарования. Всё досадное, что могло случиться в моей жизни, уже случилось. Кто знает? Быть может, кто-то уже нашёл философский камень. А быть может, он и вовсе не существовал. Это вполне могло оказаться предсмертной шуткой Фламеля, давшей пищу для бесконечных размышлений и поисков. Уж сколько лет он наблюдал из своей новой обители за тщеславными глупцами и смеялся.

Вместе с научным тщеславием во мне умерли и остатки стыда. Однажды, когда декан из коллежа Торши прислал очередное жалобное письмо, в котором была описана очередная выходка Жеана, я даже не ответил на него. К чёрту семейную честь! Обычно я приносил свои извинения в письменной форме, обещал провести воспитательную беседу с братом и высылал скромное денежное пожертвование, чтобы усмирить декана. На этот раз я скомкал письмо и швырнул в корзинку с мусором. Когда братец пришёл клянчить деньги, я, к его величайшему удивлению, не стал обременять его проповедью, но и денег тоже не дал. Просто отказал без всяких объяснений. Пожав плечами, я откинулся в кресле и переплёл пальцы на груди. Слова бессильны описать это выражение ступора на его нахальной, розовой физиономии. Какое-то время школяр стоял передо мной и пыхтел через ноздри, от чего его и без того вздёрнутый нос стал похожим на пятачок поросёнка. Можете представить, как я наслаждался этой сценой.

— Мне известно, братец, — проговорил он, когда к нему вернулся дар речи, — что ленное владение в Тиршап приносит нам, включая арендную плату и доход с двадцати одного дома, тридцать девять ливров, одиннадцать су и шесть парижских денье. Это, правда, немного, но всё же в полтора раза больше, чем было при братьях Пакле.

Жеан выпалил эти цифры без запинки. Признаюсь, я был впечатлён. Когда дело казалось личных интересов, он отлично разбирался в арифметике.

— Тем не менее, я не дам Вам ни одного су.

— Даже на учебники?

— Даже на приданное для ребёнка одной бедной вдовы из общины Одри.

Ну как я мог не упомянуть благочестивую вдову с младенцем? Она была одной из самых изощрённых выдумок Жеана. И каково ему слышать собственную ложь из чужих уст?

— Итак, любезный брат, Вы отказываете мне даже в одном жалком су, на которое я могу купить кусок хлеба у булочника?

— Qui non laborat, non manducet. Думаю, вы в достаточной мере владеете латынью, чтобы понять значение этих слов.

При этом Жеан закрыл лицо руками, словно рыдающая женщина, и голосом, исполненным отчаяния, воскликнул: otototototoi! Это был анапест Асхила, отлично выражающий безнадёжность.

— Что же, любезный братец? — продолжал он, подняв свои дерзкие глазёнки, которые он только что натёр докрасна кулаками, чтобы они казались заплаканными. — Раз Вы от меня так бессердечно отреклись, мне придётся найти себе нового защитника в этом жестоком мире, верного друга, который не пожалеет для меня гроша. Который накормит, напоит, увеселит и подбодрит добрым словом.

— Даже так? У вас есть кто-то на примете?

— Феб де Шатопер, капитан королевских стрелков.

— Почему не Людовик Одиннадцатый?

— Смейтесь, братец.

— Мне вовсе не смешно. Милый Жеан, если вы искали себе кормильца и покровителя, то не на того нарвались. У Феба в кармане ещё более пусто, чем у вас. Своё наследство он давно проиграл, а еженедельного жалованья хватает на несколько походов в Валь д’Амур.

Не спрашивайте, как мне это было известно. Нет, Феб не ходил ко мне на исповедь. Но его имя часто всплывалo в откровениях его более набожных дружков из казармы. Королевские лучники почитали своего начальника, как бога разврата. После смерти отца белокурый повеса точно с цепи сорвался. Казалось, он только и ждал этого момента. Когда хоронили пожилого офицера, на лице его сына выражалась смесь облегчения и злорадства. Феб явился на кладбище подвыпившим. Ему приходилось опираться рукой о крышку соседней гробницы, чтобы не упасть. Глядя, как опускают в землю тело человека, который столько раз подвергал его воспитательной порке, он разразился хриплыми рыданиями, похожими на хохот. Наблюдающие истолковали его поведение как выражение глубочайшей сыновней скорби. Я то знал, что мыслями капитан уже находился в борделе.

— Верно, — согласился Жеан. — Феб беден. Но это поправимо. Вскоре он женится на своей кузине, Флёр-де-Лис де Гонделорье, у которой очаровательное приданое. И вам должно, как никому другому, это должно быть известно. Ведь они намерены венчаться в соборе. Надеюсь, капитан не забудет своего маленького Мельника, с которым распил столько бутылок вина. Что мне остаётся делать, любезный брат? Раз кровное родство для Вас ничего не значит, и Вы предпочитаете расточать свою милость на глухого кривого хромого горбуна…

Жеан ещё какое-то время дурачился, купаясь в самоунижении, но я уже его не слушал. Школяру ничего не оставалось, кроме как уйти с пустыми руками. Не знаю, правду ли он говорил про свою дружбу с Фебом, который был его на семь лет старше и не испытывал нехватки собутыльников. Зачем офицеру понадобилось общество желторотого школяра? Возможно эта дружба была из той же песни, что и благочестивая вдова из общины Одри.

По дороге в ризницу я застал своего воспитанника перед статуей. Квазимодо завёл привычку беседовать с каменными изваяниями. Его монологи были бессвязными и несуразными. В присутствии живых людей он крайне редко развязывал язык. Годы глухоты и добровольного молчания повлияли на его голос, который сделался ещё более хриплым и низким. Тем временем, тело его ещё больше окрепло и заматерело от физического труда и беготни по винтовой лестнице. Однажды одному каменщику на ногу упала огромная плита. Квазимодо пришёл на помощь и без труда поднял её, освободив беднягу. Я пришёл к выводу, что собор любил своего странного слугу и благоволил ему.

Дотронувшись до плеча звонаря, я привлёк его внимание и знаком напомнил ему, что приближалась пора вечерней службы, и ему надо было идти на колокольню. Этот язык жестов вполне заменял нам разговорную речь.

На пороге ризницы, в которую не было входа мирянам, меня настиг Гренгуар. Я догадывался, почему он разыскивал меня. Как я ни старался увильнуть от этой беседы, как низко ни надвигал капюшон на глаза, мне не удалось скрыться от настырного поэта.

— Учитель, Вы так и не высказали мне своё мнение о моей последней мистерии, — тараторил он, вцепившись в рукав моей сутаны. — Черновик лежит у Вас на столе больше двух недель. Мне нужно знать, готова ли она к публичному чтению.

У меня не хватало духу сказать ему, что мистерию не было смысла переписывать четыре раза. Парижская чернь всё равно бы не оценила её.

— Ваш символизм немного слишком изощрён, мэтр Пьер, — сказал я ему. — Боюсь, что зрители не поймут ваши метафоры.

Признаюсь, я говорил наобум. На самом деле я не прочитал мистерию, также как я не прочитал до конца его труд о комете. Но должен же я был что-то сказать в ответ. Если бы Гренгуар узнал, что я не притронулся к его рукописи, он бы от обиды бросился с моста.