Уже на выходе из кельи я услышал глухой голос Квазимодо.
— Она дала мне воды.
Сперва я не придал этим словам значения и даже не задался вопросом кем была «она». Эта особа могла быть одной из вдов общины Этьен-Одри или просто сердобольной горожанкой.
О том, что случилось у позорного столба после моего ухода, мне рассказал молодой органист, который относился к звонарю с участием и помог ему вернуться в собор после того как его отвязали от колеса. Простояв на коленях на доске полтора часа, израненный Квазимодо взмолился о глотке воды. Этот возглас отчаяния лишь распалил веселье толпы. Горожане продолжали глумиться над несчастным. Какой-то ремесленник швырнул ему в грудь пустой кружкой. Какой-то школяр бросил в него тряпкой, вымоченной в луже. Вдруг, от толпы отделилась какая-то девчонка в причудливом наряде с бубном в руке. Её сопровождала белая коза с золотыми рожками. Быстро поднявшись по лестнице, она молча приблизилась к осуждённому, отстегнула флягу от своего пояса и поднесла к губам несчастного.
Настроение толпы переменчиво, как майский ветер. Это зрелище красоты и невинности, пришедшей на помощь воплощению уродства и злобы, не могло не тронуть сердца. Горожане принялись рукоплескать, крича: «Слава!». А через секунду раздался крик вретишницы из Крысиной Норы: «Будь ты проклята, цыганское отродье!».
Органист с трепетом и сдержанным восторгом описал эту сцену. Слушая его повествование, я лишь сухо кивал. Меня не должно было удивлять, что на помощь Квазимодо пришла та самая цыганка, которую он пытался похитить прошлой ночью. Конечно, из всех женщин в Париже, это должна была быть она.
Она. Опять она.
========== Глава 31. Сожжённый мост ==========
Весть об экзекуции пролилась за пределы Парижа и достигла Реймса. В конце января ко мне примчался разъярённый Пьер де Лаваль. Скорее всего, рассказал ему об этом наш органист, который приходился ему не то родным сыном, не то сыном бывшей любовницы, не то двоюродным племянником. Лаваль благоволил этому юнцу, баловал, наряжал, подкармливал его, а тот в свою очередь докладывал ему обо всём, что происходило в приходе. Так или иначе, история с позорным столбом добралась до архиепископa — в приукрашенном варианте, несомненно. Отбросив свои нежности и дурацкие шутки, он накинулся на меня.
— Я это так не оставлю! — шипел он, схватив меня за ворот сутаны побелевшими руками. — Фролло, как ты мог это допустить?
— Оставь меня в покое, — простонал я устало, упираясь ему в грудь. — Зря ты примчался. Мы все пытаемся забыть это неприятное происшествие.
— А я не дам вам это просто так забыть! Эпидемия чумы — вот тебе «неприятное происшествие». А это самая настоящая катастрофа. Наш бедный мальчик истекал кровью у позорного столба, а ты проехал мимо. Мне доложили. Тебя видели на площади. Он тебя звал, а ты проехал мимо на проклятом муле.
— Лаваль, угомонись. Какой, к чёрту, «наш мальчик»? Во-первых, он не наш, а мой. Во-вторых, он не мальчик, а взрослый мужчина в своём уме, который нарушил закон. Его осудили и наказали, жёстко, но справедливо. Уверяю тебя, он жив. Его не убили и не покалечили. Тортерю отнёсся к нему со всей возможной мягкостью. Я наблюдаю за состоянием Квазимодо. Он отлежится, поправится и вынесет из всего этого урок.
— Я хочу увидеть его, — настаивал Лаваль, кружась по моей келье, точно гончая, которая унюхала дичь. — Он мне сам всё расскажет. Я докопаюсь до правды. Не может быть, чтобы он сам покусился на эту голодранку. Впрочем… Я знал, что так будет. Я говорил тебе, что ему не помешало бы завести понимающую подружку. Я бы всё устроил, и это несчастье не случилось бы. Даже если он действительно бросился на женщину, это не его вина. Он взорвался, как петарда. Я предупреждал тебя!
Архиепископ ткнул меня пальцем в кадык. Не меняясь в лице, я сжал его палец и отвёл так, что хрустнули суставы.
— Сколько раз я просил тебя держать руки при себе? Можешь хватать за горло своих причетников. В конце концов, ты не Карл Бурбонский.
Лаваль неохотно отпрянул.
— Хорошо. Раз уж на то пошло, я заберу его с собой в Реймс. Я должен был это сделать пятнадцать лет назад вместо того чтобы отдавать его тебе. Под моим надзором этот мальчик не оглох бы. Во всяком случае, я бы не держал его в холодной башенной келье. Ничего, я исправлю свою ошибку, заглажу вину перед ним. Ему найдётся работа. Я готов построить новую церковь только чтобы сделать его звонарём. Я найду ему жену. Он будет жить как человек, а не ходячая горгулья.
Архиепископа уже заносило. Запрокинутая голова его тряслась. Я боялся, что он сейчас задохнётся. Ещё не хватало, чтобы он преставился посреди моей кельи. Думаю, у кардинала возникли бы вопросы.
— Не городи чушь, — сказал я, насильно усадив его в кресло и плеснув ему вина из графина. — Луи вроде его не выгоняет. Да и сам Квазимодо не рвётся из собора.
— Это мы ещё посмотрим. — Лаваль послушно хлебнул вина. — Я с ним поговорю откровенно. Он скажет мне, чего он хочет.
— Он теперь не разговаривает с посторонними.
— Но я не посторонний, чёрт возьми!
— Послушай, Лаваль, у тебя столько сыновей, распиханных по монастырям и соборам Франции. Почему бы тебе не заняться их воспитанием? Раз уж в тебе проснулся такой трепетный семьянин, почему бы не растратить свои чувства на своих кровных отпрысков? Ты же не хочешь, чтобы один из них оказался на костре по какой-нибудь глупости? Этот мальчишка, органист, весьма болтливый. Как бы тебе не пришлось ехать на муле мимо эшафота.
Сжимая в руке невидимый факел, я был готов поджечь последний мост, который связывал меня с миром коллег. Мне хотелось напомнить этому ветреному сибариту, что священник, с таким количеством побочных детей, так же уязвим, как любой мирянин.
Опустошённый бокал тяжело опустился на стол.
— Фролло, я не узнаю тебя. Ты изменился.
— Очнись, Лаваль. Я всегда был таким.
— Нет, не был. В тебе появилось что-то…
— Оно всегда там было. Вернее, ничего не было. Я ношу в себе снежную пустыню. Просто ты живёшь в каком-то радужном царстве, где медовые реки и водопады из вина, a на деревьях растут белые хлеба.
— Возможно, ты прав, — ответил архиепископ устало и поражённо. — Все эти годы я думал о тебе так, как мне хотелось думать. Уж больно ты мне нравился.
— Чем же я тебе так нравился?
— Не знаю. Мне хотелось завоевать твоё восхищение. И наплевать, что ты был бедным и незнатным. Я бы променял десять кардиналов на тебя одного.
— Что ты, Лаваль? Не стоит.
— Да, я глупец. Упрямо подкармливал свои иллюзии. Убеждал себя, что за твоим ледяным обликом бьётся сердце. Иногда ранимые люди надевают на себя броню, чтобы защититься от жестокого мира. Ты мне казался таким человеком.
— Ну вот, а теперь ты взглянул правде в глаза. Тебе сорок лет. Сколько можно цепляться за мальчишескую дружбу, которую ты сам себе нафантазировал? И мне не нужна броня. Мне нечего защищать. Я такой же внутри, какой и снаружи.
Лаваль мотал головой, как ребёнок, которому запретили сладкое.
— Не верю. Что-то случилось. Ты что-то скрываешь.
— Клянусь на могиле своей матери, я ничего не скрываю. У меня нет секретов.
Вдруг его лоснящееся лицо озарило какое-то сияние. Такое лицо, должно быть, было у Архимеда, когда он плюхнулся в ванну с возгласом: «Эврика!»
— Я знаю, что случилось с тобой.
— Да, Лаваль, ты разгадал мой секрет. Я действительно продал душу дьяволу. За философский камень. Так точно.
— Нет, всё намного хуже. Фролло, ты влюбился.
========== Глава 32. Священник и философ ==========
Если эту гремучую чертовщину в моей душе можно было назвать любовью, которая якобы правила миром, то не удивительно, что мир катился в пропасть. Я не стал спорить с архиепископом, а он не стал меня допрашивать «Кто она?». На этом мы и расстались.
Ведь я не мог ответить на невинный вопрос: «Кто она?», не провалившись сквозь землю от позора. Опытного повесу как Лаваль трудно было обмануть или чем-то удивить. Для меня же всё это было ещё ново. Я ещё помнил, кем был до ранней осени 1481 года и, быть может, надеялся на спонтанное исцеление. Если бы можно было свалиться с лихорадкой, поваляться с неделю в забвении, помокнуть в холодном поту, а потом очнуться с ясной головой! Увы, дьявол не позволил бы мне так легко отделаться. В своих терзаниях я видел роковую, ироничную справедливость. Ну и угораздило же тебя, Фролло! Вот, к чему тебя привела твоя многолетняя гордыня. Где твоя добродетель теперь?