— Дети не любят, когда она полная.
— Простите…
— Когда акула с животом. Оттуда может выпрыгнуть живой акуленок.
Дом, состоявший из крошечного подобия жалкой гостиной и спальни за камином, где еле-еле помещалась кровать, казалось, был тесен Брудеру.
— Для чего вы приехали, мистер Блэквуд?
— Просто так… Скажем, с дружеским визитом.
— В такой вечер, по-моему, лучше дома сидеть.
— Я и ехал домой, но решил, что все-таки загляну к вам. Вдруг вы что-нибудь надумали?
— Я надумал, еще когда мы с вами утром разговаривали. Это моя земля, — сказал Пэл и, помолчав, добавил: — И мой дом.
— Верно, но вот только времена сейчас интересные. Все меняется — места, люди, вещи. Ведь скоро наступит вторая половина двадцатого века, и, как говорят, она совсем не будет похожа на первую.
— Так говорят, да?
— Я тоже так думаю. А еще говорят, что война кончится.
— Понятно, кончится. Войны всегда кончаются.
— Но уже совсем скоро, мистер Брудер. Через год, самое большее — полтора. Я вот что хочу сказать: вам, возможно, надо подумать о том, как подготовиться.
— К чему это подготовиться?
— К жизни после войны.
— Я с последней войны готов к этой жизни.
Блэквуд никак не мог понять, что не так с его собеседником: его правильная речь не вязалась со скупыми движениями; от его крупного тела веяло спокойствием и сдержанностью. Брудер напоминал настоящего первопоселенца Запада, и Блэквуд, глядя на него, как будто видел перед собой ожившего героя калифорнийской истории.
— Я вижу, вы заинтересовались книгами, мистер Блэквуд. Нравится Гиббон?
— Я не силен в истории. Вот числа и тому подобное — это мое. Сложение, понимаете?
— А вы ведь не из Калифорнии.
— Как вы догадались?
— Я сразу заметил, что вы, должно быть, с востока.
— Я уже больше десяти лет живу в Пасадене. Некоторые говорят — я больше калифорниец, чем многие другие.
Брудер стянул с себя мокрый свитер, тугой ворот обтянул голову, и опять стал виден четкий профиль кинозвезды и темный, почти черный, шрам. Бывало, из-за своего мальчишеского вида Блэквуд чувствовал себя недостаточно солидным; тогда он вставал перед зеркалом и воображал себя совсем с другим лицом — крупным, мужественным, наподобие того, какое было у Брудера: волосы до того густые, что в них руку не запустишь, профиль, как будто выбитый на граните, твердый подбородок. Брудер, скорее всего, даже не осознавал этого, и тонкокожий Блэквуд чувствовал себя так, точно его блоха кусала, — до того ему было неуютно рядом с ним.
— Вы из Пасадены? — спросил Брудер, расшнуровывая и снимая ботинки, чтобы поставить их сушиться у огня. — Далековато отсюда.
— Не так, чтобы очень. На «империал-виктории» всего несколько часов.
— Помню времена, туда было не меньше суток езды.
— Ездили?
— Можно так сказать. Давно уже.
— Тогда вы ее не узнаете. Сейчас это самый настоящий город. По старому руслу до самого Лос-Анджелеса проложили бетонную дорогу в целых шесть полос. А теперь, говорят, ее будут тянуть до Санта-Моника-Бич.
— Да, слышал.
В камине вспыхнул язык огня, треснуло эвкалиптовое полено, собеседники помолчали; наконец Блэквуд кашлянул и сказал:
— Я готов купить.
— Я не буду продавать.
— Почему?
— Я из «Гнездовья кондора» никуда не уеду.
— А вам не кажется, что когда-нибудь эта зимняя рыбалка и ковыряние в грядках с луком может и надоесть?
— Я собираюсь умереть здесь, мистер Блэквуд.
— То есть хотите, чтобы вас здесь похоронили?
— Такого я не говорил.
Разговор принимал неприятный оборот, чего Блэквуд очень не любил, поэтому он решил зайти с другого конца:
— Хорошо, подумайте тогда о вашей дочери.
— О моей дочери?
— Да, о Зиглинде.
Брудер сидел не шевелясь, сжав губы так сильно, что они начали белеть. Немного погодя он протянул руку и осторожно отломил веточку розового коралла, который стоял на книжной полке.
— Извините. Но ее ведь, кажется, так зовут?
— Вам вообще-то никто не говорил, что Зиглинда — моя дочь.
— О, конечно! Простите, я ошибся, мистер Брудер. Но скажите мне, пожалуйста, что это за имя такое — Зиглинда? Довольно необычное для девушки в наше время. Оно есть у вас в роду?
— По-моему, вам пора ехать, мистер Блэквуд. «Гнездовье кондора» не продается.
— Надеюсь, я вас ничем не обидел?
— Вы не сказали ничего такого, о чем я буду вспоминать утром.
— Возьмите, пожалуйста, мою карточку. Вдруг вы все-таки передумаете?