Надо отдать ему должное, академик современной терминологией владел отменно. Маруся, так та, услышав последнюю фразу, даже рот открыла, а Лаврентий Павлович, только что примкнувший к нам, видимо, привлеченный громогласными разглагольствованиями темпераментного философа, потер пухленькие ручки и одобрительно сказал:
— Занятные слова!
Глистопадов горделиво посмотрел на Марусю, потом на меня, и его румяное личико передернула довольная осклабина — да простится мне этот неологизм, но милое понятие «улыбка» к его физиономии, увы, категорически не подходило.
Безобразная сцена с оскорблениями, которые касались не только Маруси, но и меня лично, «олуха»-то я должен был принять на свой счет, конечно же, требовала влепить академику пощечину, но я не мог этого сделать, ибо легкомысленно дал обещание Вадиму Андреевичу, что во время своих вечерних самостоятельных прогулок буду неукоснительно придерживаться учения Льва Николаевича Толстого о непротивлении злу насилием. Маруся же — о, непредсказуемая женская натура! — увидев, что философ вроде смягчился, сказала примирительно:
— А Дружок, Ермак Тимофеевич, он и скакать умеет на одной ножке, только крыша-то покатая, склизкая, вот он, видать, и опасается.
Философ снисходительно улыбнулся. (Черт с ним, буду применительно к нему писать все-таки «улыбнулся», так сподручнее, а вы при этом представляйте ту самую мерзкую осклабину). Подбодренная улыбкой, Маруся позволила себе вступить в разговор с ученым мужем.
— Я, конечно, понимаю, что я вам не ровня, Ермак Тимофеевич, — чуть обиженно и в то же время заискивающе начала она, — а все одно огорчение, что вы меня лимитой обозвали и будто я спекулировала. По моей видимости, конечно, сразу определишь, что я деревенская, дык я и не отказываюсь, только уж двадцать три годочка в Москве прожила. Когда сюда перебралась, было мне девятнадцать, теперь дочке столько. Она у меня путевая, замужем, а мне, ишь, не повезло. Мущинов много перелюбила, а сама по-настоящему так никому и не глянулась. А работать я, товарищ академик, наработалась вдосталь. И в колхозе еще девчонкой совсем, и в Москве на строительстве двадцать лет штукатуром отгрохала. Так что, ошиблись вы, я сама и есть трудовой народ. А что жизнь закончила, цветами торгуя, так это ж власть призывала всячески развивать малый бизнес. Я коечку в своей однокомнатной сдавала Рустамчику, вот он меня со стройки-то и сманил в торговлю. Чего уж таить, деньжат стала куда больше приносить, чем со штукатурского заработка, только, ишь, не принесли счастия мне эти денежки. Ой-да, и зачем я на них позарилась…
Последнюю фразу Маруся произнесла речитативом, так что у меня возникло предположение, а не собирается ли она затянуть свою новую песню. Но, если и было у нее такое намерение, то ему не дал осуществиться Лаврентий Павлович.
— Женщина! — неожиданно по-современному обратился он к ней. — Утрите слезы и помолчите. Я желаю беседовать с философом.
Маруся обиженно поджала губки и отсела к Дружку. Что-то, пришептывая, она стала поглаживать его, а одноногий волкодав благодарно поскуливал в ответ на ласку.
Меж тем Лаврентий Павлович снял пенсне и, протирая его платочком, тихим вкрадчивым голосом произнес:
— Поздравляю, гражданин академик! Ваши воззрения совпадают с нашими принципиальными установками. Э-э, не смущайтесь, что называю вас гражданином, профессиональная, понимаете, привычка…
— Хоть горшком назовите, Лаврентий Павлович, только в печку не ставьте, — угодливо пошутил Глистопадов.
— М-да… — кольнул академика острым взглядом Лаврентий Павлович, — язычок у вас неаккуратно подвешен. Спишем это на издержки дозволенной нынче гласности, но по-отечески замечу, что печки, на которые вы намекнули, — это изобретение нацистов, и ничего такого похожего в нашей системе не существовало.
Довольно мягкая, на мой взгляд, укоризна Лаврентия Павловича подействовала на философа ошеломляюще. Он вытянулся во фрунт и дрожащим тенорком, кастаньетно стуча челюстями, проблеял:
— Ви… ви… но… ват! Бо… боль… ше… ше… не… бу… бу… ду…
Поначалу такой резкий перепад в поведении Ермака Тимофеевича Глистопадова — от наглого хамства, с которым он ни за что, ни про что отчитывал бедную цветочницу, до явленного сейчас подобострастного испуга, искренность которого не вызывала сомнений, — показался мне неестественным, психологически вроде бы не оправданным, но по недолгом размышлении я пришел к выводу, что ничего странного тут нет и с психологией как раз все в порядке, ибо давно уже замечено, что хамы по натуре своей отъявленные трусы. Они вроде того молодца, который молодцом-то выглядит, лишь вступая в конфликт с овцами.