Вспомнился недавний разговор на факультете с одним из его студентов-старшекурсников — этим летом, перед самым роспуском на каникулы, в углу на полутёмной железной лестнице, на площадке между первым и вторым этажом, у серого, никогда, похоже, не мытого окна, выходившего во двор… Важный, если вдуматься, разговор. Показательный разговор… Он, Горт, давно ещё, чуть не с первого курса, приглядывался к этому парню: низкорослый, крепенький, напористый, отнюдь не отягощённый ни излишней культурой, ни сомнениями, но зато чрезвычайно работоспособный и, по-видимому, весьма точно знавший, что ему нужно от жизни и что в ней, в жизни, почём, прекрасно успевавший и по китайскому языку, и по другим предметам, активный, деятельный, участвовавший во всех делах, какими только жил факультет, — одним словом, по нынешним временам идеал, прямо-таки образец. Другого такого, наверное, не сразу и найдёшь… Не случайно на этого парня ещё на третьем курсе пришла заявка из одной очень серьёзной организации, и не только руководство факультета, но и сам парень про эту заявку знал, да и все другие, наверное, тоже знали, уж если даже и до него, Горта, редко интересовавшегося такими вещами, этот слух тоже уже каким-то образом дошёл…
— Александр Иваныч, можно с вами минутку поговорить? — остановил он его в тот день.
— Конечно. О чём?
— Александр Иваныч, я хотел вас попросить… Заступитесь, если можете… Может быть, хоть вас послушают… Ведь вы меня давно знаете, я все четыре года в семинаре у вас…
— А в чём дело, Борис? Я ничего не знаю.
— Понимаете, я должен через неделю уезжать в стройотряд, на Север… Меня даже назначили командиром этого отряда… Я тогда согласился… А теперь не могу… А мне говорят: или поедешь, или строгий выговор с занесением в личное дело. И на распределении, говорят, тоже тебе это вспомним…
— Зачем же ты тогда соглашался?
— Да я сам тогда хотел… И сейчас тоже хочу. Только не могу…
— Почему?
— Псу три дня назад грузовик во дворе… Обе передних лапы раздавил…
— Так… А как же ты раньше думал?
— Я думал его с собой взять. В наморднике. В наморднике же в поездах можно…
— Н-да… И оставить не с кем?
— Не с кем. Я один живу… То есть с псом… Родители в Алжире, а родственников у нас здесь нет. Мы только пять лет назад в Москву переехали. С Алтая.
— Ну, так сдай пса куда-нибудь на это время в больницу. Или в питомник…
— Александр Иваныч! Да вы что?! Как же я его сдам, да ещё на целых полтора месяца?.. Да и кто его возьмёт в питомник? Он же беспородный…
— Плохо дело, Борис. Серьёзными вещами рискуешь…
— Да я понимаю, Александр Иваныч… Думаете, я не понимаю? Но что же делать-то? Сделать-то я ничего не могу…
Каким-то образом всё же при его, Горта, содействии удалось тогда замять, уладить это дело. Да и парень, надо признать, тоже оказался далеко не беспомощным: достал откуда-то медицинскую справку о вегетативно-сосудистой дистонии, плакался, уговаривал, канючил, ходил от дверей к дверям…
Но иногда Горт ловил себя на мысли: ну, а если бы ничего не удалось, если бы вопрос всё-таки встал: или — или? Как, отступил бы тогда парень? Нет, не отступил бы. Пошёл бы на всё, но не отступил… В этом-то всё и дело, дорогие мои… В этом-то всё и дело… А вы говорите: бандиты, без стыда, без совести, куда идём и куда придём…
И пожалуйста, прошу вас — без этих снисходительных ухмылочек… Не надо делать из меня дурака. Я, дорогие мои, не хуже вашего вижу, что происходит вокруг. И я не хуже вашего вижу всех этих мерзавцев, которых почему-то так много стало повсюду именно в последние годы… И среди молодёжи — и среди молодёжи тоже… Но… положа руку на сердце… Да полно, граждане, — много ли? А их что, меньше было в двадцатых годах? Или в тридцатых — особенно в тридцатых? Или в пятидесятых? Или сто, или тысячу лет назад? Кто решится сказать, что их когда-либо было меньше, этих мерзавцев, чем сегодня, сейчас? Забыли, что всего лишь поколение назад было с вашими отцами, да и со многими из вас самих? И чем нынешний мерзавец хуже прежнего? Может быть, даже и не хуже, может быть, даже лучше: нынешнему хоть убивать не велят… А воры… Что ж воры?.. Воров на Руси всегда было хоть пруд пруди… Вор, он всегда вор: его место в тюрьме, и рано или поздно он там будет… Будет. Куда ему деться? Другого конца испокон веков у него не было и нет…
После того потрясения, год назад, в нём появилась и ещё одна новая черта: он перестал спешить. Раньше ему постоянно не хватало времени, вечно он куда-то торопился, раздражался, был недоволен собой и другими, особенно другими, всегда не вовремя пристававшими к нему со всякими пустяками и отвлекавшими его от каких-то, как думалось тогда, чрезвычайно важных и срочных дел… А оказалось, что ни важных, ни уж тем более срочных дел на самом-то деле и не было никаких…
Жизнь его окончательно устоялась — утром в университет, вечером в библиотеку, и так каждый день, никаких значительных перемен в ней ниоткуда не проглядывалось, ждать ему от неё, кроме естественного её конца, больше было, по существу, нечего, всё, что мог, он так или иначе сделал… Нет, правда… Что ещё? Чего он не сделал?.. Чего-то ещё не прочёл? Ну, не прочёл — так что из этого? Бог даст, когда-нибудь и прочтёт, а не прочтёт — тоже не велика беда, что это изменит в нём или в его жизни? Ничего. Ничего не изменит. И не потому, что он уже знает всё, а потому, что на те вопросы, на которые он за все пятьдесят лет своей жизни так и не получил ответа, всё равно, как он уже давно убедился, не может ответить никто — их просто не существует в природе, этих ответов, и с этим и надо жить… Кого-то из своих любимых китайцев или японцев он ещё не перевёл, кого-то перевёл, но не так, выпустил только одну книгу переводов, а материала у него ещё на две, а то и на три? Что ж, и здесь торопливость не нужна, если сможет — переведёт, если получится — выпустит, не сегодня же ему умирать. А если у него самого так всё-таки ничего и не выйдет — дочери позаботятся, Верочка позаботится, дело сделано, и это теперь уже не только их семейный капитал, это национальный капитал, национальное достояние… Да-да, именно так! И, пожалуйста, не усмехайтесь: именно национальное достояние. И не может же быть, в самом деле, чтобы рано или поздно это не дошло до тех, до кого это должно дойти… Что ещё? Ну, ещё, конечно, чего-то он не успел додумать, что-то уяснить для самого себя, что-то вспомнить из того, что хотелось бы вспомнить, да всё как-то было недосуг… Но и это ведь тоже лучше получается не на бегу. Спешишь, спешишь, вечно спешишь, подумать-то спокойно — и то некогда, всё обрывками, всё мимоходом: так, мелькнёт что-то, пронесётся лёгкой тенью в голове, продержится какую-то долю секунды — и пропадёт…
И ещё он очень полюбил теперь, если предоставлялась такая возможность, подолгу сидеть на лавочках — в университетском дворе, в сквере у Большого театра, в Александровском саду… Но особенно часто сидел он теперь у себя в скверике на Неглинной, недалеко от своего дома. Этот сквер посреди улицы и днём-то бывал обычно пуст, хотя по обеим сторонам его всегда бурлил оживлённый людской поток, а по вечерам, тем более после одиннадцати, в нём и вовсе не было, как правило, ни души: сиди, отдыхай, размышляй в своё удовольствие, благо торопиться никуда не надо, время у тебя есть… В полночь часть фонарей на Неглинной отключали, и тогда, особенно если ночь была безлунной, сквозь блеклое марево тусклого, размытого света, с наступлением темноты повисавшее над городом, потихоньку, понемногу начинали пробиваться звёзды — далёкие, редкие, еле видимые отсюда, с земли. Он откидывался на спинку скамейки, вытягивал поудобнее ноги, задирал голову вверх — хорошо, тихо вокруг, пусто, никого… Как говорил Кант? Две вещи в мире достойны удивления: звёздное небо над нами и нравственный закон внутри нас… Так? Кажется, так. Или почти так…