Выбрать главу

Удар был, конечно, сокрушительный — что называется, оглоблей по ногам… Ещё оставалась крохотная надежда, что это всё не так, что там, наверху, собралась обычная студенческая вечеринка, что сейчас, если подождать, начнут подъезжать другие, и среди них обязательно будет ещё кто-то, кого он знал, и всё выяснится, всё образуется, и можно будет спокойно уйти и никогда ей об этом не говорить. Но проходило время, открывались и закрывались массивные, утяжелённые бронзой двери подъезда, туда и обратно входили и выходили люди — отцы семейств, женщины с сумками, припозднившаяся где-то детвора, один раз даже гурьбой высыпала компания подвыпивших ребят с гитарой, с ними были девушки, они долго толкались у подъезда, шумели, всё решая, кому, куда и с кем идти, но эти были явно не оттуда, и потом даже если и оттуда, то они были не к ним, а от них… Площадка и тротуары вокруг здания постепенно опустели, магазин закрылся, люстры его потухли, Красная Пресня и Садовое кольцо тоже начали понемногу затихать: временами было даже слышно, как шевелится листва у него над головой и как резко, противным голосом, будто спросонок, вскрикивает какая-то птица — рядом в зоопарке, на пруду. Он сидел на каменном парапете, курил и смотрел, как одно за другим гасли окна в том крыле здания, где была сейчас она. Мимо него медленно, не торопясь, прошёл милиционер, потом, дойдя до угла здания, повернул обратно и опять подошёл к нему, но разговаривать почему-то не стал, а только спросил кивком головы: ты, мол, что? Он тоже молча, движением головы, ответил ему, указав на окна наверху: жду. Милиционер пожал плечами и, видимо, успокоенный его понурым видом и его очками, ушёл.

Был конец мая, ночь была тёплой, но его начало знобить. Он поднял воротник куртки, подтянул молнию, сунул руки поглубже в рукава, но вставать не стал: он должен был, обязан был дождаться, пока в этой части здания не погаснет последнее окно. Сначала их оставалось три, на разных этажах, потом два, потом, на девятом этаже — одно. Наконец часа в три погасло и оно… Ну, вот теперь можно было и уходить… На улицах, на бульварах в этот час уже не было ни души, и не было никаких машин, даже поливальных, только огни светофоров исправно мигали на перекрёстках: красный, жёлтый, зелёный… Для кого? А кто его знает, для кого. Может быть, и для него… Придя домой, он рухнул в постель. В комнате было уже почти светло, пахло свежестью, как после дождя, перед открытым окном на подоконнике чирикали уже проснувшиеся воробьи. Начинался рассвет. Ни злости, ни ненависти в нём не было. Было недоумение: как же так? И как же теперь ему жить?

В тот последний свой студенческий год, спасаясь от самого себя, он перепробовал всё: кутежи, минутные связи с милыми, простодушными, лёгкими на подъём продавщицами, карты, ипподром, походы на байдарках или по лесам пешком — не помогало ничего. Он высох, почернел, стал мрачен, дома груб, на людях замкнут, молчалив…

И опять, теперь уже во второй раз, вылечила библиотека. Надо было писать диплом, надо было готовиться в аспирантуру, надо было, обязательно надо было прочитать, и не откладывая, всё, что только-только начало тогда выходить из-под запрета… Великое слово — надо! Скольким же в своей жизни он обязан ему… Если он вообще не сломался, не сошёл с круга, если он что-то сделал в жизни, то только потому, что оно, это слово, всегда давило на него, не отпускало, не давало расслабиться, не позволяло никакой передышки — сегодня одно, завтра другое, послезавтра ещё что-то, чего нельзя было ни забыть, ни хотя бы отложить… Как же часто хотелось тогда плюнуть на всё, растянуться у себя на продавленном диване, отвернуться к стене и никуда не ходить, ничего не делать, лежать так и думать о ней, о себе, о том, почему же всё так нескладно получилось, зачем ей это нужно было, почему возник этот человек… Или же, наоборот, вскочить, позвонить ребятам, натянуть пиджак, галстук, сунуть в карман всё, что ещё осталось от стипендии, закатиться куда-нибудь, где дым, шум, веселье, где его ждут, где его примут с распростёртыми объятиями и где, слава богу, никому нет никакого дела, что там, какие булыжники ворочаются у него в голове: давай, Саня, друг, наливай, пей, веселись — однова живём!.. Но ведь надо было идти? Надо. И он шёл: по Неглинной, мимо Большого театра, мимо «Националя», мимо Университета — туда, где на зелёном пригорочке, видный отовсюду, стоял старый, известный всей Москве Пашков дом.

Конечно, дело было не в одной библиотеке, или, во всяком случае, не только в ней. Помогало, конечно, ещё и то, что товарищи в большинстве своём любили его, и жилось ему поэтому, особенно в студенческие годы, грех жаловаться, в общем-то, легко: по свойствам ли своего характера или просто по везению, но обычно он был избавлен от этих мелких, иссушающих душу дрязг, мышиной возни, уколов в открытую или исподтишка, за спиной, этих унизительных ссор, перешёптываний, косых взглядов вслед… Что ж, поводов для зависти он не давал, никуда никогда не лез, никого он не толкал, не подводил, во все эти делёжки — кто первый, кто второй, кто третий — не вникал и в них не участвовал, выполнял, что ему поручат, и выполнял вроде бы неплохо, никого не дразнил, не обижал, никого не учил… На пятом курсе после одного удачного выступления на факультетской конференции ему предложили возглавить научное студенческое общество, и это тоже было воспринято всеми как должное: один из самых заметных студентов на курсе, умный парень, спокойный, не суетится, не мельтешит — кого же тогда и выдвигать, если не таких? И свой: все знали, что если какое веселье, только без битья стёкол — то он и в этом тоже был не последний человек.

Тогда же, к концу университета, как-то незаметно рядом возникло и новое существо — тоже студентка, с его же курса, милая, курносая, приветливая девочка, которую он раньше не замечал, а теперь вот вдруг заметил, и не только заметил, но и довольно скоро понял, что с кем с кем, а с ней ему действительно хорошо: нет никаких особенных волнений, но и огорчений тоже нет, она добра, ласкова, она хорошо относится к нему, ей с ним интересно — никаких сомнений в этом нет, она ничего не требует от него, но и не скрывает своей радости, когда он звонит ей или провожает её после занятий домой, до Кропоткинской, по Гоголевскому бульвару, и там, на лавочке, под Тургеневским особняком, если нет дождя, с удовольствием часами сидит с ним, болтая о том, о сём. Как-то раз, тоже в мае, вечером, когда они сидели на этой лавочке — она и сейчас ещё там стоит, у самого выхода с бульвара на Сивцев Вражек, на маленькой дорожке, не на большой — он, растроганный чем-то, обнял её за плечи и чуть притянул к себе: она так легко, сразу и так уютно прильнула к нему, так мягко, по-домашнему, как будто всегда так и было и так и должно было быть, устроилась у него на плече, что он понял — назад ему дороги нет. Никогда в жизни он не мог ударить никого, ни кошку, ни человека, и отнять теперь у этой милой, славной девочки так ясно вспыхнувшую надежду? Нет, на что другое, а на это у него никогда не хватило бы сил… В тот самый день, когда они получали дипломы, она стала его женой… И было это, дорогие мои, — господи, даже поверить невозможно! — двадцать пять лет назад. И пролетели они как один день…

Пролетели… Не очень-то пролетели… Пролетели — это когда нечего вспомнить, когда всё ровное, тусклое, как длинный коридор в каком-нибудь казённом учреждении, где от начала до конца — никого и ничего, одни таблички на плотно запертых дерматиновых дверях… Конечно, ничего такого сверхнеобычного в его жизни не происходило, никаких шекспировских драм и трагедий не было, слава богу, обошлось без них, всё было, в общем-то, как и у других, по крайней мере у большинства других. Но разве события человеческие — это обязательно война, пожар, землетрясение, чума, голод, гибель в автокатастрофе, тюрьма, эшафот? Нет, это удел немногих, во всяком случае — далеко не всех, большинство же рождается и умирает в своей постели, но и им тем не менее приходится испытать в своей жизни всё: радость, боль, горечь утрат, как бы они ни были на поверхностный взгляд — но только на поверхностный взгляд — неинтересны и мелки. И дело здесь не в мере, потому что общей меры здесь нет, не было и никогда не будет, а в том, что каждому из нас есть за что благодарить судьбу и каждому есть за что её проклинать… Что-то же придавило ему плечи, согнуло спину к пятидесяти годам, откуда-то возникли эта лысина, этот тик под глазом, который ему иногда не удаётся унять по целым дням, эти частые головные боли по вечерам, а иногда и по утрам, особенно если меняется погода или если ночью не спалось… Многого ведь не надо, хватит и того, что было… Да-да, того, что было… И его, и того, что есть…