На столе в идеальном порядке расположились медицинские принадлежности — марлевые салфетки в прозрачных упаковках, пинцеты, дезинфицирующие растворы в пластиковых тубах и флаконы поменьше, тёмного стекла, эмалированная кювета, шприцы, корнцанги. Кальт пробежал пальцами по краю. Прищурился.
— Круг размыкается, круг замыкается. «Руки к солнцу, руки к центру мира…» Райген, помните? В вашем Центре Обучения были райгены? Сделайте шаг вперёд, я должен кое-что проверить. Боль усиливается при дыхании?
— Мне не больно.
— Да неужели?
Молниеносным, неуловимым движением он наклонился и дёрнул полотенце. Хаген прижал локти пытаясь удержать спадающую ткань, изогнулся и резкая боль прошила грудную клетку, выбив гортанный крик.
— Упрямство родилось прежде вас, — хладнокровно заключил Кальт. — Знаете, что такое упрямство? Стремление настоять на своём вопреки необходимости и здравому смыслу. Вы сейчас не в той форме, чтобы бросать вызов необходимости. Вероятнее всего, трещина или перелом одного или двух рёбер. Я мог бы сказать определённее, но вы же уклоняетесь от обследования. Франц отведёт вас на снимок и перевязку, а потом мы продолжим.
— Франц?
— Кто сломал, тот и чинит. Не волнуйтесь, мои люди способны делать выводы на основании одного эпизода, без череды ни к чему не ведущих повторений. Надеюсь, вы тоже? Давайте проверим.
Он прижал клавишу миниатюрного переговорника, висящего на стене. Хаген плотнее затянул полотенце, оглянулся. Собираясь в душ, он бросил одежду на стул у зеркала, теперь она исчезла.
Послышался тихий свист отодвигающейся стенной панели. В комнату вошёл Франц.
***
В комнату вошёл кто-то, отдалённо напоминающий Франца. И навязчивый рефрен «Что же они со мной сделали?» превратился в «Боже, что они сделали с ним?»
Не они — он.
Кальт.
Мучнисто-белая кожа Франца была словно присыпана пылью. Пыль собиралась в морщинах, очерчивающих провисшую линию рта, в уголках глаз, в ямочке на подбородке. Белесая пыль погасила блеск глаз, высушила слизистые. Франц не плакал. Он был мёртв и опять готовился умереть. Обнаженные атлетические руки безвольно свисали по бокам как тряпичные кукольные обрубки. Впрочем, руки были и ни к чему: он не мог и не собирался сопротивляться.
— Подойди поближе, — тихо произнёс Кальт. — Странный сегодня день: все прячутся по углам.
Франц повиновался. Он по-прежнему был мёртв, мертвее некуда, но под глазом задёргалась жилка, и всё лицо вдруг заплясало и поехало набок. Он сделал над собой усилие — заскрипел зубами — и умер опять, похоронил себя под слоем пыли.
В этот момент Хаген понял, что такое ненависть, ощутил её вкус — горький и щиплющий, разъедающий корень языка. Кальта нужно было убить. Непременно. Не откладывая в долгий ящик.
— Сломанные рёбра. Это из разряда инициатив? Посмотри на него. А потом на меня.
Тусклые глаза Франца ничего не выражали. Просто оловянные пуговицы. Сфокусировав их требуемое время на одном объекте, он перевёл взгляд на другой и замер в ожидании. Тишина давила на уши. Хаген хотел и опасался её прервать. Ведь тогда давление могло обратиться на него.
— Защищать, — сказал Кальт. — Я думал, это простое слово. Не требующее развёрнутых пояснений.
— Я виноват, — чётко выговорил Франц. — Я ошибся.
«Но это не он. Это Краузе». Из горла Хагена вырвалось клокотание. На секунду Франц поднял глаза и вновь опустил их. Не важно, кто нанёс удар. Важно, кто в ответе. Франц отлично знал правила игры. Не исключено, что некоторые из них он писал собственноручно.
— Отведи его к девочкам в радиологию. Скажи, чтобы потом проводили обратно. А сам подожди в моём кабинете. Я вскоре подойду и мы начнём. У тебя есть возражения?
— Нет, — хрипло ответил Франц. — Вы правы.
— И я могу быть уверен, что ты придёшь.
— Да, я приду. Я виноват.
— Молодец, — сказал Кальт.
Он перевёл взгляд на Хагена. В серо-голубых зимних глазах плясала ирония — то ли над присутствующими, то ли над собой.
— В такие моменты я начинаю сознавать, что живу не зря.
Он вздохнул.
— А что насчёт вас? Вопросы? Возражения?
— Нет, — ответил Хаген. Так же ломко и отчётливо, как прежде — Франц. — Всё понятно. Разрешите идти?
***
За эти тридцать-сорок минут девочки окончательно затормошили его. Краснощёкие, крутобёдрые, шумные, с круглыми чашечками локтей, выныривающих из просторных рукавов, с белокурыми кудельками, выбивающимися из-под съехавших набок шапочек, они сноровисто прижали его к аппарату, вытащили, обтёрли раны антисептиком, наложили тугую повязку, перехватившую грудь литым панцирем — и всё не переставая хихикать, шушукаться, задавать повторяющиеся, ничего не значащие вопросы. А как его зовут? А какая снаружи погода? А привезли ли новую униформу? А что слышно насчёт двухдневного отпуска в город? Дадут ли транспорт? А правда ли, что медосмотр новичков-патрульных будет проходить прямо здесь, а не в приёмнике напротив? А какой цвет ему больше нравится — лиловый или терракотовый, для маркировки образцов? А почему?
Хаген только моргал. В их бойких, бесцеремонных руках он чувствовал себя игрушкой, негнущимся целлулоидным пупсом. От медсестёр разило шипучкой, лимонной фрезией, медово-сладким жасмином. Теперь они щебетали о своём, о девичьем. Часто повторялось имя какого-то Вилли. О нём говорили с восхищением и укоризной. С назидательным предвкушением — ах, какой проказник! Если Территория и припекала мозги солдатикам, то этих добродушных кобылиц она, кажется, не трогала. А может, просто привыкли.
О самой Территории и утренней прогулке вопросов не задавали. Видимо, на этот счёт существовала какая-то инструкция.
Напоследок Хаген получил серию уколов в неожиданные места и — что уж совсем неожиданно — острый птичий поцелуй от самой миниатюрной из сестричек, барышни Элен.
«Не понимаю, — думал он, вышагивая по бесконечным коридорам в сопровождении рослых, румяных опекунш. — Как это устроено? Как устроено человеческое сознание? Как вообще монтируется одно с другим: беспечный женский смех, забота, интрижки, флирт, поцелуи, дружеские подначки, радио с закольцованной „Розамундой“, суета вокруг продуктовых талонов, кассы взаимопомощи и хоровые кружки, с одной стороны, и грязь, кровь, унижения, поставленная на поток живодёрня — с другой. Это же какой-то вывих, излом пространства — уместить всё в одной комнате, расставить мебель, не запнувшись…
Лагерь „Моргенштерн“ — слышите, Инженер? — лагерь! Не научный городок, не место для бивуака. Меня не пустили, но я видел: колючие проволочные петли под напряжением, номерные бараки, бритые головы — обезьянки, обезьянки… Кто они — политзаключенные? Или просто брак, мусор с высоким эмпо? У медсестричек тёплые руки. Они бинтуют Морица, который танцует. Я тоже буду… или всё-таки нет?»
«Он меня убьёт, — подумал он, когда впереди показалась полупрозрачная дверь бокса. — Повзаправдашнему. Не останавливаясь на полпути. Я боюсь? — признался он с колотящимся сердцем, замирая на пороге, вцепляясь в мгновение между „вне“ и „внутри“. — Да, да, чёрт возьми, я боюсь! Никогда и никого я не боялся так, как его. Если бы можно было повернуть, развернуть… Ах, если бы…»
Если бы…
***
Внутри было свежо, даже морозно. Кондиционер работал на полную мощность.
Где?
— Франц отдыхает, — пояснил Кальт, правильно расшифровав его беспокойство. — Приводит себя в порядок. Немного запачкался…
Сам он сидел на краю кушетки, поддёрнув брючины и аккуратно разложив полы халата. Вся его поза олицетворяла ожидание.
Запачкался…
— Он ведь не ошибся, — сухо сказал Хаген.
— А, блокада подействовала. Вы стали разговорчивее. Бок ещё болит?
— Нет.
— А болел?
— Нет.
Узорчатая, в заячью лапку, поверхность пола предоставляла много пищи для размышлений. Хаген предпочёл с головой уйти в созерцание. Слишком холодно, а наложенная сёстрами повязка не грела, наоборот, пережимала сосуды. Бесполезная вещь. Даже сквозь толстый слой марли он ощущал давление чужого присутствия.