Возможно, личные воспоминания покажутся излишними, но я вынужден прибегнуть к ним, чтобы дальнейшее повествование было правильно понято. Я был воспитан в националистическом духе и гордился, что мой дед участвовал в войне за независимость; я читал его письма, в которых он выступал против передачи острова Пинос Соединенным Штатам и за отмену поправки Платта. С чувством уважения относился я к борьбе отца и его братьев против диктатуры Мачадо в 30–х годах, гордился научным авторитетом моего деда по материнской линии и его археологическими открытиями, однако предчувствовал нарождавшийся во мне протест. Часто сопровождая отца в его различных дипломатических командировках в США, я уже юношей, так же как и отец, не мог спокойно воспринимать притязания реакционных элементов этой страны. Основанный братом президента Тафта привилегированный колледж в штате Коннектикут, где я учился, был логовом заядлого республиканского консерватизма. Для такого латиноамериканца, как я, ищущего и беспокойного, он становился революционной школой.
Война в Корее и перонистский процесс в Аргентине стали краеугольным камнем в моем политическом развитии.
По своим убеждениям я был в то время не более чем либералом, но в корейской войне происходило такое, с чем я никак не мог смириться. Какими бы агрессивными ни были северокорейцы, думал я, для них, несомненно, интересы своей страны были более близки, чем тысячам американцев, англичан и турок, сражавшихся на стороне Юга.
С Пероном дело обстояло иначе. Я был против него (естественно, в рамках своих либеральных позиций), но симпатизировал его независимому поведению, брошенному им вызову. А главное, я понял, что никто из моих однокашников не разделяет ни моих симпатий, ни антипатий. Полагая, что они, так же как и я, отвергают Перона, я чувствовал себя неловко. И стал судить о людях исходя из того, кто является их врагом.
Казалось бы, объективное изложение событий в учебниках истории стало для меня в колледже подтверждением в континентальном масштабе того, что я успел услышать у себя дома: присвоение плодов нашей борьбы за независимость, преступление, совершенное в отношении Мексики, грабеж стран Центральной Америки, захват Антильских островов, полуторавековой позор теории «предначертания судьбы».
Военный переворот 10 марта стал как бы катализатором мятежных чувств кубинской молодежи. Мне тогда было восемнадцать, и я принял участие в борьбе с Батистой вначале в «Трипле А» — в эту организацию входили представители традиционных буржуазных партий, а также некоторые прогрессивные деятели, — а затем в Движении 26 июля.
В то время произошло событие, четко определившее наши взгляды: я имею в виду интервенцию США в Гватемале в 1954 году. Мы поняли тогда, что любое прогрессивное правительство в Латинской Америке, если оно попытается продвинуть свою страну в XX век, должно будет это сделать не только за спиной Соединенных Штатов, но и в борьбе против них.
Геополитический фатализм воздействовал только на предшествующие поколения кубинцев, хотя, конечно, и среди них были блестящие исключения; если поражения не охлаждали умы, то тогда, чтобы научить уму — разуму упрямцев, прибегали к грубой, жестокой и откровенной силе. Автономная антипатриотическая группировка, выступавшая за продление испанского владычества, быстро смирилась с новыми хозяевами и была насильно втиснута в рамки рождающейся республики. В 1933 году империализм натянул на себя маску «доброго соседа», и многие поддались на этот обман.
Гватемала же помогла окончательно сорвать эту маску. Многие думали, что преодолели психологическую зависимость от Соединенных Штатов — любовь и ненависть иногда являются лишь различными формами зависимости.
Происшедшее тогда теперь кажется вполне ясным и понятным, но одиннадцать лет назад многие находились в замешательстве. Геополитический фатализм приобрел более хитроумную форму. Даже те из нас, кто был готов и даже горел желанием выступить против США и кто не сомневался в их пагубной роли в Латинской Америке, все еще верили в миф о существовании некоего либерального американского интеллектуала. Серьезный удар по этому мифу был нанесен плеядой политических деятелей и советников, считавшихся до этого прогрессивными, во время интервенции на Плайя — Хирон. Американская либеральная и псевдолевая пропаганда постаралась представить план высадки на Плайя — Хирон как дело рук Эйзенхауэра, говоря при этом, что Кеннеди унаследовал его помимо своей воли. И тогда вновь возродился старый фатализм; самые опасливые стали вопрошать, не наступил ли для Кубы подходящий момент, когда она может воспользоваться выгодой своих позиций после победы и достичь урегулирования взаимоотношений с либеральными деятелями, находившимися у власти в Вашингтоне. Это заблуждение могло привести к концу революции и началу процесса вырождения, оно привело бы нас к предательству и дискредитации революционных идеалов, к деградации и различным уступкам. С разъединенным государственным аппаратом и пустой риторикой мы бы постепенно вступили на бесславный путь, пройденный теми, кто не мог понять, что надо быть непреклонными. Некоторые колебались: им казалось, что Куба выступает против непомерно великой силы, — но они забыли о гордости и величии. Спустя несколько лет уругвайский опыт доказал мне, что любая уступка империалистам, любое проявление слабости только разжигает их аппетиты.
Здесь я должен проанализировать еще один вопрос, который оказался незатронутым при разборе политических и психологических моментов, а вернее, как это часто случается, остался незамеченным за их фасадом.
Необходимо иметь большую зрелость, чтобы осмелиться взять этого быка за рога, и я не знаю, смогу ли я все связно изложить. Говорят, что материальная нужда или возмущение несправедливостью способствуют становлению революционера. По — видимому, тут имеют значение обе эти причины. Но как уже выше было сказано в связи с конституцией 40–го года, на Кубе был момент, который помог нам, молодым кубинцам — выходцам из буржуазных семей, связавшим себя с революцией, разобраться, где правда. Что же происходит, когда революционер борется против несправедливости режима, хотя и не отождествляет его полностью с социальной системой и видит, что над материальной базой, которая до этого его поддерживала, нависла угроза? Что происходит, когда среди тех, кто отступил, он видит своих уважаемых учителей, к которым относился с таким почтением, или товарищей по студенческим сходкам, на которых обсуждались планы восстания, иногда разумные, иногда фантастические, или друзей по эмиграции в Мексике, по подпольной работе в Гаване? Об оппортунистах говорить не стоит. Они стремились заменить старых политиканов немолодой по убеждениям молодежью и, как только осознали, что идет настоящая революция, сразу же дезертировали. Были и другие. Одни отошли от революции из‑за предрассудков, других удержал собственный эгоизм. Наиболее трагичны случаи отказа от революции из‑за нежелания порвать семейные и родственные узы. Если они сохранили некоторую способность к анализу, то должны были чувствовать себя полностью опустошенными. Они стали жертвой собственной неуверенности. Конечно, нелегко порвать с классом, к которому принадлежишь, с убеждениями, внушенными с детства, с мировоззрением элиты.
А почему я не оказался среди них? Уже в 1958 году мне стало понятно, что наши страны смогут развиваться, если будут обладать сильным государственным аппаратом и централизованной контролируемой экономикой. Этот вывод подготовил переход к осмыслению более сложных понятий.
Я был полностью убежден, что Демахагуа, Барагуа, Дос — Риос, Эль — Моррильо, Монкада и Хирон являются этапами неизбежного исторического преобразования, и в этом заключалось главное. Мне настолько просто было сделать выбор во время событий на Плайя — Хирон, что это нельзя даже назвать выбором: с одной стороны была Куба, с другой — анти — Куба. Все стало на свое место. В час опасности приходит зрелость.
Существует одна логическая закономерность: если ты действительно любишь родину, то неизбежно становишься патриотом. В наших странах честный патриот обязательно становится революционером, революционер — социалистом, вдумчивый и стремящийся к познанию социалист — марксистом — ленинцем.