— Герман Резников. Только зачем вы об этом?
— Пусть все знают! Так вот, ребята, заявляется ко мне как-то этот Герман Резников в форме бронемехвойск. «Я слышал, что у вас в батарее Осинский?» — «У меня, — отвечаю, — а зачем он вам?» — «Я, — говорит, — назначен руководителем фронтового ансамбля, мне нужны люди».
«Очень приятно, — говорю, — поздравляю с высоким назначением, только при чем тут Осинский?» — «Он артист!» У меня, ребята, как и у вас сейчас, глаза на лоб. Осинский, и вдруг артист! Вызвал я его. Он сразу этого Резникова узнал, смутился. «Ну, потолкуйте, потолкуйте, ребята», — говорю, и вышел.
О чем они там разговаривали, не знаю, а только снова приходит ко мне этот Герман.
«Повлияйте на Осинского! — говорит. — Я имею полномочия. Осинского запросто к нам в ансамбль зачислю, а он еще чего-то думает, не хочет, а мне позарез нужен верхний в пирамиду и трубач в оркестр».
«Нет, — отвечаю, — пусть сам решает. У него своя голова».
Через день обращается ко мне Осинский:
«Разрешите на репетицию сходить».
Я его отпустил. А у самого, ребята, душа болит. «Не выдержит, — думаю, — в ансамбль запросится. Уговорит его этот Герман, черт бы его побрал! Жаль будет парня отпускать… А куда денешься?»
Нет Осинского и нет. Я жду, нервничаю. Пришел он поздно. Бледный, взволнованный. «Ну, — спрашиваю, — репетировал свои пирамиды?» — «Репетировал…» — «И на трубе играл?» — «И на трубе…» И таким грустным тоном сказал он это «И на трубе…», что, чувствую, уйдет, не может не уйти! «Что ж, — спрашиваю, — значит, будем оформлять твой перевод в ансамбль?»
«Нет, — отвечает, — полк — мой родной дом. Только ребятам ничего не рассказывайте. Пусть не знают по-прежнему, что я артист. А на репетиции меня еще пару раз отпустите, пожалуйста, если можно…»
— Теперь мне все понятно! — громко воскликнул Иван Иванович. — Разрешите еще раз выступить?
— Выступай, пожалуйста, — сказал председатель. — Что тебе понятно?
— А то мне понятно, почему он плакал.
— Как плакал? Когда?
— А помните, ходили мы недавно сюда в клуб на «Музыкальную историю»? В этой картине поет Лемешев, помните? И вот, когда показали, что Лемешеву аплодирует зал, Осинский заплакал. Трясется весь, губы кусает, всхлипывает А я рядом сидел. Удивился страшно: картина-то веселая. Все хохочут кругом. «Что с тобой? — говорю. — Ты плачешь?..» — «Что ты, — говорит, — спятил? Перекрестись! Это я сморкаюсь. У меня бронхит». И тут же понарошку в платок сморкнулся. Два раза. И я, дурак, ему поверил. Теперь-то я понимаю, что это был у него за бронхит! Это он, ребята, по аплодисментам плакал. Точно! Их ему в жизни не хватает, вот он и ревел. Ребята, — выкрикнул Иван Иванович, — предлагаю голосовать только за выговор без занесения!
Через десять дней, вернувшись из-под ареста, Осинский вместе с полком выехал на фронт.
Глава восьмая
На Курской дуге
Осинский спал, завернувшись в шинель, неподалеку от пушки, на ярко-зеленой, прогретой августовским солнцем траве. Рядом было неубранное поле. Тяжелые колосья склонялись к земле.
Слева, у невысокого холма, стоял огромный, обгоревший «тигр». Он осел набок, бессильно свесив покалеченный ствол. Около танка валялся мертвый танкист в полусгоревшем френче с серебряными черепами и розовым кантом на погонах и петлицах.
Неподалеку от огневой позиции покуривали, усевшись в кружок, командир батареи, несколько солдат-артиллеристов и какой-то пожилой пехотинец в выбеленной солнцем и ветром гимнастерке с поблескивающими на ней медалями.
— У нас, володимирских, август называют еще и густарем, — неторопливо говорил пехотинец, глубоко, с наслаждением затягиваясь цигаркой и сплевывая.
— Почему? — спросил Горлунков.
— Потому всего обильно, густо… Ясно?
— Понятно.
— И у нас, марийцев, тоже в народе говорят: «Август — собериха, август — запасиха…» — сказал Иван Иванович. — От зари до зари, бывало, в это время вся деревня трудится… В домах пусто… И жарынь такая же стоит…
— Жарынь, а сержант ваш в шипели спит. Чего это он? Малярийный, что ли? — кивнул пехотинец в сторону Осинского.
— Нет, не малярийный, — улыбнулся командир батареи.
— Просто умаялся, — сказал мариец. — Это командир орудия, комсорг полка, лучший дружочек мой. Циркач в прошлом. Осинский. Может, слыхал?
— Не слыхал, нет.