Выбрать главу

Белые горы. Серая или черная — в зависимости от освещения — вода. Изредка вдали — одинокий дом на сваях да еловый баркас на якоре в бухточке.

Иронически откланявшись, Петер Крулль вернулся на свой пост.

Около десяти утра трое мужчин: Петерсен, Йеннингс и Эвйен — заняли места в ресторане под испуганным взглядом стюарда.

Инспектор случайно сел там, где раньше сидел Шутрингер, и двое остальных несколько раз отводили глаза в сторону.

— Сумасшедший! — внезапно взорвался Эвйен. — Не понимаю, как он выдерживал такую дозу.

Все пять ампул морфия, похищенные в каюте лапландца, были обнаружены у Шутрингера и оказались пусты.

Перед тем, как прыгнуть за борт, он, видимо, проглотил их содержимое, потому что шприц так и не отыскался.

— Как вы поступите с его сестрой? — спросил управляющий у инспектора.

— Не знаю. Придется телеграфировать начальству.

Налицо два преступления: то, что произошло на улице Деламбр, — дело французской полиции; а вот убийство Штернберга в международных водах на борту норвежского судна касается только нас. Соучастие Кати в обоих практически не доказано.

Петерсен молчал и ел с аппетитом, поражавшим стюарда.

Конец дня не ознаменовался никакими происшествиями. Эвйен занял прежнее место в салоне, разложил папки, сделал пометки. Встретив капитана, напомнил:

— В Киркинесе вы, как всегда, обедаете у нас. Моя жена будет в восторге… А знаете, инспектор-то оказался даже сообразительней, чем я предполагал. Он нашел в башмаке Крулля четыре тысячи крон. Этот субъект назвал нам лишь пятую часть полученной суммы.

И все-таки, особенно с трех до семи вечера, когда, избавившись от морской болезни, инспектор беспробудно спал, на пароходе наблюдалось некоторое оживление.

Несколько раз Вринс выходил из каюты Кати, где заперся с самого утра, и стучался к капитану.

На третий раз Петерсен спросил:

— Вы, надеюсь, не просите больше отставки?

Молодой человек молча покачал головой.

— В таком случае могу выдать вам авансом жалованье за первые три месяца. Ваш оклад — четыреста крон, трехмесячный составит тысячу двести.

— Но это же полностью…

— Идите!

В шесть Петерсен вызвал стюарда.

— Как там инспектор?

— Все еще спит. Просил разбудить по приходе в Хаммерфест. По-моему, пора.

— Сначала принесите мне обед в каюту. Пока не пришвартуемся, Йеннингсу нечего делать.

Судно опять шло во тьме. Но волны почти не было.

Подойти к причалу удалось на редкость плавно, без единого толчка.

Не успели завести швартовы на кнехты, как Петерсен выглянул в коридор, вернулся в каюту и налег на еду — не то чтобы со зверским аппетитом, но с какой-то неестественной основательностью.

Он даже велел подать вина, чего с ним никогда не бывало, и что вынудило стюарда потерять без малого четверть часа на поиски ключа от шкафа, где хранилось спиртное.

В конце концов ключ нашелся в кармане у самого капитана. Тот извинился и тут же спросил:

— А фруктов у нас нет?

Докеры выгружали товары, тащили новые.

Наконец Петерсен вытащил из кармана часы:

— Разве Йеннингс не просил его разбудить?

— Да, да. Иду.

Города было не видно, если не считать редких домиков, занесенных снегом до середины окон.

Капитан все еще обедал. Сквозь полуоткрытую дверь он увидел Вринса, вернувшегося в палубы, и на него пахнуло ледяным воздухом.

В ту же секунду появился Йеннингс, еще заспанный и еле ворочающий языком.

— Не выдержал! — вздохнул он. — Я, кажется, мог бы двое суток подряд проспать. Где мы?

— В Хаммерфесте.

— Давно?

— Добрых двадцать минут.

— На берег никто не сходил?

— Не знаю. Я так проголодался, что велел подать обед в каюту.

Инспектор вышел. Слышно было, как он снует туда и сюда. Через минуту он возвратился.

— Знаете, Кати Шторм, нигде не видно.

— Серьезно?

— Я беспокоюсь. Она ведь тоже способна броситься в воду. Дам-ка я телеграмму в Ставангер.

Десять часов? Одиннадцать?

Когда стоишь на мостике, а температура восемнадцать — двадцать градусов ниже нуля, течение времени как-то перестает ощущаться.

Они стояли втроем, прислонясь к ходовой рубке:

Петерсен посередине; справа лоцман, чудовищно толстый в меховой шубе; слева неподвижный, слишком напряженный Вринс.

Случайность? Как бы то ни стало, в момент, когда «Полярная лилия» в очередной раз тяжело перевалилась с боку на бок, рука третьего помощника нащупала руку капитана и нерешительно пожала ее.

— Уехала? — спросил Петерсен сквозь шарф.

— Нашла лапландца с санями и двумя оленями. Но. ведь впереди такие горы!..

Голос Вринса звучал глухо от подавленной тоски и тревоги.

— Она не пыталась?.. — начал было капитан.

— Она запретила мне сопровождать ее.

Молчание длилось не то минут пятнадцать, не то целый час. Глаза искали огни буев. Чей-то голос произнес:

— Хоннингсвог.

Первый порт на Ледовитом океане.

Когда лоцман зашел в рулевую рубку — на ветру не прикуришь, — Вринс скороговоркой выпалил:

— Знаете, она мне все сказала. У них кончились деньги. Телеграфировать отцу в Берлин они не решились. Вынуждены были остановиться в Брюсселе — там у них друг. В Гамбурге безуспешно стучались во все двери. Потом, отчаявшись, Зильберман пошел к Штернбергу, своему дяде, и наплел какую-то вымышленную историю. Это его и погубило: вскоре советник получил французские газеты. А у него пятнадцатилетняя дочь.

Катя, вернее, Эльза — это ее настоящее имя — обожает свою кузину.

Бортовые огни озаряли их своими зелеными и красными лучами — динамо наконец заработали.

Лоцман чиркнул спичкой, и пламя осветило его склоненную голову в меховой шапке.

— Эльза Зильберман, — повторил Вринс и пояснил:

— Родители ее матери живут в Финляндии. Она попробует…

Он вытащил папиросу из золотого, знакомого Петерсену портсигара.

— С девятьюстами крон… Вы же понимаете! Даже если они живы, им о ней ничего не известно. Ее отец женился вторым браком на актрисе.

Они стояли плечом к плечу у скользкой холодной рубки. Тяжело ступая, вернулся лоцман и проворчал:

— А гудок?

На этот раз сам капитан поднял руку и потянул за ручку, возвещая о прибытии «Полярной лилии» в Хоннингсвог, где к причалу уже стягивались сани, груженные треской.

В зеленом свете вырисовывался профиль Вринса с оттопыренной губой.

И тут в голове Петерсена веером развернулась вереница образов: стройные ноги в черных шелковых чулках, которыми он любовался однажды вечером; увеличенный фотопортрет его жены на переборке в каюте и маленький любительский снимок — его ребятишки в белом; выпуск в Делфзейле и светлые перчатки воспитанников, самые юные из которых взобрались на реи; господин Вринс-отец в колониальном костюме за столом в стиле Людовика XVI.

— Такие, как Катя, не про нас, старина! — пробормотал он.

Но он так и не нашел слов, чтобы выразить ими новый наплыв образов: Шутрингер, делающий гимнастику на палубе; окровавленный труп Штернберга; все тот же Шутрингер, крадущий ампулы, глотающий морфий, вздрагивая от малейшего шороха и с безумными глазами прыгающий за борт; или, наконец, Петер Крулль, который когда-то владел особняком на Якобштрассе, а теперь восемь часов кряду лопатит черный уголь в черной яме.

«Ладно! Зато одним мужчиной стало больше».

И капитан отвернулся, чтобы не видеть ни грустной, чуть вымученной улыбки Вринса, ни его глаз, устремленных к белым, как больничная палата, горам, где тряские сани километр за километром приближались, должно быть, к границе с Финляндией.