Второй раз техника катапультирования спасла его от тюрьмы, когда он вывалился из гэбэшной "волги" на повороте возле гостиницы "Россия", там, где старое здание биржи зияет черными дырами бесчисленных проходных и сквозных подъездов.
Он был задержан - после мягкого запугивания и отеческих увещеваний вести себя comme il faut - за устройство нелегальных фотовыставок. Его черно-белая Россия провинциальных городишек, солдатских бараков, разрушенных и испохабленных церквей, бульварных пьяниц, страшных, как смертный грех, вокзальных блядей, величественных чиновников в надвинутых на растопыренные уши шляпах, загульных бородатых подпольных художников - давно стала классикой на Западе.
Двухсотстраничный альбом "Красное Зазеркалье" вышел несколькими тиражами во Франкфурте, затем в Париже, Лондоне, Нью-Йорке, далее везде...
Ким предпочел бы простое без комментариев издание, но покладистый в Москве, щедрый и внимательный Люц Шафус, увы, снабдил альбом текстом знаменитого диссидента, под напором свирепой и хронической мегаломании писавшего патетично, неграмотно, с надрывом и неотличимо от статей "Правды", но с противоположным идеологическим знаком.
Капитан Коломеец, приятный крепыш с перебитым боксерским носом и девичьими глазами, показал Киму свое удостоверение жестом, каким в публичных местах дают взглянуть на порнографическую открытку.
Обыск ни к чему не привел, хотя одинаковые, с виду неуклюжие дядьки из бригады Коломейца и распотрошили комнату Щуйских в пух и прах. Заглянули они даже в полкамина и за ползеркала, вытащили несколько половиц и пустили веером одну за другой книги всех трех стеллажей.
Кой-какие снимки им все же достались. На одной фотографии молодая женщина с распущенными волосами бежала сквозь высокую траву и навстречу ей, наклонившись под углом атаки, бежало тяжелое, в клочья грозой изорванное небо. Женщина смеялась, закинув голову назад и вытянув руки, словно собираясь упасть. Капли дождя или пота стекали по птичьему изгибу ее шеи, молодой груди и чуть припухшему животу: на ней не было и нитки одежды.
В том же конверте было несколько фотографий Бориса - возле Ивана-Воина на Димитрова, на теннисном корте в Сокольниках, с накрашенной мордой и в парике во время новогодней пирушки с друзьями из иняза - облако сигаретного дыма в объектив, выпучив губы, пускала смуглая парижанка Ивон. Фото матери за несколько дней до смерти стояло на каминной полке. Мать сидела у заросшего фикусами и лимоном окна, обложенная подушками, со сползшей с колен книгой на французском и смотрела мимо объектива, мимо окна, мимо кустов сирени, которая пенилась за черной листвой фикусов.
- Мимо жизни, пальпируя тупую боль, думал Ким.
Затонувший Кремль, его первая фотография, выцветшая и склеенная пожелтевшей полоской скотча, валялась под тахтой, вместе с грецким орехом и пыльным носовым платком неизвестной эпохи. Подняв платок двумя пальцами и встряхнув, Коломеец протянул его Киму. Это были серого шелка слипсы с неизвестно чьих прелестей.
* *
Формально Коломеец, ласково улыбаясь, застенчиво обвинил в то раз Кима в изготовлении порнографии. Бегущая сквозь приречную траву студентка живописи и ваяния могла, оказывается, вызвать в народных массах нездоровые содрогания.
- Лечить надо,- сказал Ким,- в таком случае ваши народные массы.
- На всех, - отвечал капитан Коломеец, - аспирина не хватит...
В "волгу" Кима посадили меж двух дядек. Но возле "Гастронома" на Ордынке один из них выскочил, и Ким, ведя с Коломейцем задушевную беседу о последней ленте режиссера Бертолуччи, который делал фильмы то Берто-лучше, то Берто-хуже, незаметно сполз к левой двери. Ему повезло: возле самого Зарядья дядька с сигаретиной в зубах полез через спинку сидения прикуривать в лапы Коломейца и, в тот момент, когда синее пламя озарило его крестьянскую рожу и лиловую щетину, Ким одним движением открыл дверь и вывалился под колеса встречного такси. Такси крутануло в сторону, сбило урну, скрежеща тормозами выскочило на тротуар, за ним, ревя в пароходный гудок, тесня "волгу", дребезжа, перегородил улицу интуристовский автобус.
Ким, сначала на четвереньках, обдирая ладони, а потом на своих двоих рванул по лестнице вверх.
Старую биржу он знал, как свои пять. Промчавшись верхней галереей вдоль на ночь запертых контор нотариусов и сбытовиков, он слетел вниз по стертым мраморным ступенькам подъезда в тихий темный вечерний переулок и через внутренний дворик с тополями и скамейками, миновав розовую чистенькую церковь Петра и Павла, выбрался в Кривоколенный. В переулке, третье окно от угла, жил фанатик кула, гигант джаза, пианист из Арагви - Саня Монк. В девичестве - Гольдштейн. Монк был свой в доску, он выложил две сотни, не задумываясь, взялся передать письмо Шафусу и пообещал сделать гражданину Щуйскому вызов к тете Изе, проживающей возле заброшенного вокзальчика турецкой железной дороги в жарком городе Беер Шева.
Через тридцать часов Ким лежал на сеннике на террасе под низкими киммерийскими звездами, слушая как ровно и мощно одна за другой накатываются волны прибоя, поджидая полночную программу новостей из Лондона. Диктор последних известий, говоривший со странным нейтральным акцентом, закончил сообщение из Москвы стандартным "из достоверных источников в советской столице стало известно об угрозе нависшей над мастером русской фотографии..."
Ким "спидолу" выключил недослушав. "Повезло Шафусу, подумал он. "Выпустит "Зазеркалье" четвертым, пятым, а если меня посадят, то и вовсе шестым, седьмым, двенадцатым тиражом...
Через несколько недель, солнцем превращенный в собственный негатив, с выгоревшими отросшими волосами и курчавой бородкой, Ким получил на поселковой почте странное письмо: длинный несоветский конверт с окошком, в котором виднелось его имя и адрес. На невиданно белой бумаге невиданно четкой кириллицей было напечатано лаконичное сообщение о том, что Мира Соломоновна Щуйская с нетерпением ждет воссоединения со своим двоюродным племянником Кимом Иннокентиевичем и поджидает его в родном городе Хайфа. Приглашение было скреплено красной шелковой лентой с печатью.
И лишь через несколько лет, встретив на углу Канал-стрит и Бродвея седого толстого смеющегося Монка, Ким узнал, что сам Монк не успел заказать ему вызов в Израиль - кромешники приперлись к нему той же ночью и в течении четырех лет Монк играл на аккордеоне в самодеятельности небольшего сплоченного коллектива, голубопогонной судьбою прописанного севернее семьдесят восьмой параллели.
* *
- С такой фамилией в Израиль! - Коломеец ел яблоко, громко хрустя и закидывая голову к потолку. - Кино какое-то! Милославский оказывается еврей! Волконский - из раввинов. Корсаков живет в Тель-Авиве. Официально, по крайней мере... Барятинские оказались в родстве с Леви. И вот теперь Щуйский, последний из Щуйских, отправляется в Сион!
Он впился в яблоко с такой силой, что сок потек по его толстой нижней губе и чистенькому подбородку. Не глядя, Коломеец вытащил из кармана цивильных брюк аккуратный клетчатый платок, вытер рот и ловко бросил огрызок в мусорную корзину под портретом генсека.
- Никуда вы не поедете! - меняя тон и вставая из-за стола, сказал он. - Голых баб вам мало в Союзе? Освещение не то? Солнышко не под тем углом светит?! Или пленка... как ее? слишком зернистая? А подписка о неразглашении? О невыезде? Родина, Щуйский, не рубаха! Через голову не стянешь!
- Армейские подписки были на пять лет. Ким весело разглядывал капитана. Тот был либо пьян, либо нанюхался реквизированного зубного порошка, либо был гениальнее самого Смоктуновского.
- На пять, - повторил Ким, а прошло семь...
- Соседи ваши вон не едут, - не слушал Коломеец. Лицо его морщилось, глаза мигали. - Шушуновы! И соседи соседей тоже не едут! Бучкины! Он отошел к окну, за которым пустел асфальтовый, в грубых швах и заплатах, дворик, несильно врезал кулаком по кресту рамы, спиною сказал: - Из-за отца не пустим. Смешно сказать! Чтобы сын самого Щуйского! Иннокентия Александровича! Понятно? И все дела!