Выбрать главу

В Париже было четыре вида поездов: ультрасовременный, цвета национального флага, проскакивающий город насквозь и галопом уносящийся в пригороды, чернильно-синий MF77, линии Шатийон-Сен-Дени, с неуклюжими и малоподатливыми дверями, желто-охристые, без особых примет, водившееся sur tout А в туннелях восточно-западного направления и, наконец, замечательные марки "Sprague" послевоенной эпохи, трясущиеся и разболтанные, с дверьми, готовыми расползтись в стороны от малейшего сквозняка, чиха, прикосновения... Увы, это был редкий, хрупкий подвид. Исчезающий...

Подмосковные электрички мало похожи на парижское метро. Новейшая техника катапультирования, окончательно разработанная Кимом той первой парижской осенью, включала в себя прежде всего удержание места на выходе. Ким втискивался в вагон в час пик последним. Если же за ним, сломя голову, влетал опаздывающий пассажир и заслонял собою двери, поездка была испорчена. При первой же возможности Ким перебирался в другой вагон, ища свободную дверь. Наука спрыгивания теперь, кроме чисто спортивных, включала в себя и технические элементы. Высшим классом было спрыгнуть на максимальной скорости возле выходных дверей или же - эскалатора. Пневматические запоры поездов Sprague были почти всегда разблокированы, и Ким вылетал пулей, исчезая в переходе, прежде, чем машинист начинал тормозить.

Двери поездов первой линии, как и трехцветных RER нужно было слушать ухом врача. Все зависело от настроения машиниста. Если он переваривал очередной нагоняй начальства, или ссору с женой вместе с кроликом в горчичном соусе, дело было глухо. Но если он не клевал носом, был раздражен, если в нем играл нерв, если он спешил домой в родной Монтрой, к своей начинающей толстеть Бернандетте, он освобождал двери, едва завидев козырек платформы и вывернутые в его сторону головы поджидающих. И тогда сквозь фетровый стук колес был слышен нежный свист выпускаемого воздуха, и Ким, обе ладони на дверных ручках, был как граната с выдернутой чекой... Двери разлетались в стороны с легким стуком, пассажиры отлипали от журналов и Ким, оттолкнувшись, летел на платформу. Шарахались в сторону, одинаковыми жестами придерживая фотоаппараты на груди, туристы, восхищенно разевали рты школяры, мрачнели темнолицые усатые мачо и улыбались несовершеннолетние дивы.

Высшим пилотажем было соскакивание в часы пик, когда сплошная, как в Токио, спрессованная людская стена, шевелясь, стояла на платформе. Держась за поручень, свисая наружу из открытых дверей, Ким выбирал далекий просвет между мелькающими фигурами и, вклинившись на лету, меняя положение ног, гася скорость, слаломируя так, чтобы не задеть и края одежды, увязал во втором, в третьем ряду.

Однажды на станции с непроизносимым названием Денфер-Рошро он чуть было не переломал себе кости, когда бдительный машинист, очнувшись от оп-артного гипноза навстречу летящих линий, увидев на экране бокового монитора странное мелькание в дверях третьего вагона, врезал по кнопке пневмоблока. Ким, уже наполовину выскользнувший из вагона, уже в воздухе, уже в полете, был схвачен лязгнувшими створками дверей. Извернувшись, падая, он вслепую ухватился за внешний шершавый от грязи поручень вагона и так вывернул себе запястье, что через несколько дней был вынужден согласиться с авторитетным мнением кудрявой докторши Ватье, наполнявшей шприц раствором гидрокортизона, что недели на две-три лучше забыть про утяжеленную мотором лейку - он не мог удержать и вилки в руке.

- Единственно эффективное средство в вашем случае, сообщила врачиха, после чего игла, пустив слезу, впилась в сердцевину боли.

В другой раз, в вечернем костюме, в черной кашемировой накидке одолженной у Бориса, в его же шляпе и при перчатках, он лихо соскочил на платформу станции Опера за пять минут до начала "Лючии". Он совершенно забыл о своих новеньких, узких, от "Арниса", туфлях и молча проехал на спине метров пять-семь, в накидке, накрывшей его с головой, с билетом в партер, зажатым в черной перчатке, под плохо синхронизированные аплодисменты совершенно случайной публики.

Соперников у него в Париже было не много. Он довольно быстро заприметил скуластого бледного парня, соскакивавшего то на Реамюре, то на Бульмише - длинноногого, сонного, но технически безупречного, да как-то на Трокадеро, сидя на боковом откидном сидении, взмок от бесшумно взорвавшейся зависти, когда американский розовощекий подросток выпрыгнул из поезда на всем ходу - на роликовых коньках! Сукин сын, он по-балетному крутанулся волчком, а потом покатил, небрежно друг за дружку заводя жеребячьи свои, в нашлепках наколенников, ноги, поплыл к лестнице, ведущей к фонтанам, к эспланаде, к жизни на другой скорости и совершенно в других измерениях...

Приятель Бориса, мозгоправ и штатный жрец культа Зигмунда Ф. сказал Киму как-то, что вся его одержимость соскакиванием, катапультированием есть застарелое, но все еще напитанное мощной энергией, желание выскочить из толпы, из массы, из зажима коллектива, дурной, не своей, семьи - смыться на полном ходу, абортироваться, выброситься за борт этой жизни, избавиться от этих равнодушных, но спину до сих пор сверлящих взглядов.

- Береги колени и лодыжки,- сказал жрец. - В толпе ты одиночка, тебя всегда будет вышвыривать, выталкивать наружу. Ты, в отличие от остальных счастливчиков, нерастворимый. Тебя видно за километр. Прошлое всегда будет стучать над тобой колесами.

Толпа! Ким усмехался. Он знал ее прожорливость, ее ненасытность. Он знал, с какой неохотой она распадается. С каким сожалением тебя отпускает. Он помнил, с какой радостью она заглатывает зазевавшихся и как сжимается, ходит волнами вокруг не своих, инородных, и вправду нерастворимых тел...

Но кто же верит в наше время мозгоправам?

Борис писал где-то, что бывшие московские мальчики, повсюду и везде опоздавшие по крайней мере на полжизни, двигаются в европейской толпе, пользуясь баскетбольными приемами, финтами: ложный шаг навстречу спешащему прохожему, отшатывающемуся в сторону, полушаг вбок и шаг в образовавшийся проем. Ход троянским конем.

"Когда видишь пробку в подземном переходе или же на узкой улочке,писал Борис, - будь уверен - тромбоз вызван самодовольной и тупо счастливой семьей, взявшейся за руки - папамамасынодочьсобака. Их микросистема замкнута на себя, слепа и потенциально агрессивна. Они требуют территории для своего счастья, они хотят признания и привилегий. Точно так же тормозят продвижение других, пьяные временным бессмертием влюбленные. Еще одна разновидность преграды - старики и больные. Их обходят, как деревья, выросшие не там, где надо. Французы же вообще не умеют ходить. Они плетутся от одного плетеного кресла кафейной террасы до другого, от одной интрижки к другой, от одной революции - к следующей. Даже на демонстрациях они волочат ноги, даже в дискотеках! Но не вздумайте им сказать об этом! Это тот самый случай, когда в них просыпается опасная резвость... Впрочем ненадолго..."

* *

То, что в Нью-Йорке, как и в Москве, двери открывал машинист, в первые месяцы казалось Киму намеком на скрытые параллели. Нью-Йорк вообще был чудовищно похож на Москву. Объяснить было трудно. Гранит фасадов? Ширина улиц? Или то, что в телефонной книге можно было найти любую фамилию из прошлого?

Оказавшись, после почти четырех лет парижской жизни, в гнилой сердцевине Большого Яблока, сабвей он возненавидел. Правда, время от времени, раза два в месяц, не чаще, попадался ему искалеченный полумертвый вагон с заклинившей и парализованной половинкой двери, через которую в вагон хлестал, клочьями невидимого пара - комиксный ужас. С сердцем, колотящимся как в детстве, Ким стоял, высунувшись, поджидая свою станцию, и лихо соскакивал на платформу под улюлюканье и свист черных парней.