Однажды она вызвала его поздно вечером. В полутемном салоне она сидела на кожаном пуфе перед горой вываленных на пол вещей. Там были шелковые рубашки с вензелями, галстуки, годившиеся для музейной коллекции, куртки тончайшей замши, полувоенные tenues, один взгляд на которые вызывал в воображении змей, зной, хинин и лианы...
- Граф Увалов,- сказала Татьяна,- глубоко затягиваясь через длинный костяной в серебре мундштук,- как говорит ваше поколение, "сыграл в ящик". Бедный Костя! Ему не было и семидесяти... Розовое бентли и прочее движимое и недвижимое разобрали резвые детки. Граф был настоящим денди, мой друг, и я думаю, кое-что из этих fringues вам пригодится... Вы одного роста, а Костя был худ, как китайская балерина... Вот разве что в плечах ...
Она всучила ему чудный смокинг от "Sulka", с полдюжины рубах с вензелями, два костюма, кашемировый блейзер, английский пыльник и он, с удовольствием взял широкополую итальянскую шляпу цвета октябрьской дубовой листвы.
Отказать Татьяне было невозможно. Она запихивала в мягкий кожаный баул ворох спутанных галстуков, швыряла какие-то подтяжки, карманные платки, выложила на ладонь и сунула ему под нос две пары запонок, и все это в каком-то бешеном темпе, словно любая пауза могла оказаться роковой, словно Борис мог бы вставить в неё свое:
- Мне в общем-то ничего не нужно...
- Костик покончил с собой,- сообщила она напоследок. - Надеюсь, вы не суеверны? Он так боялся смерти, что предпочел отправиться ей навстречу. С Гарриком они были дружны в Кембридже... Он приходил ко мне прощаться. Был тих и сосредоточен, словно уезжал с дипломатическим поручением куда-нибудь в Риад...
Борис так и заявился домой - потный, с огромным баулом, в шляпе набекрень, словно и сам только что вернулся из Австралии, Новой Зеландии, с острова Борнео... Его шатало, как от jet lag после перелета. На следующий день он привел домой усатого клошара-поляка, побиравшегося возле метро и спавшего на ступеньках Святого Евстафия. Поляк утащил баул графа Увалова с такой скоростью, что Борис не успел даже вытащить из пачки попрошенную сигарету.
Тем летом поляк стоял возле дверей супермаркета на улице Берже в засаленном смокинге и босиком. Почерневшая шелковая рубаха была расстегнута на груди. Никто больше не звал его Поляком. У него было новое имя Гинзбар...
Шляпа же осталась и напялена была на щербатую голову каменного херувима, чей припухший животик, побитые коленки и цыплячьи крылья, измазанные кладбищенской зеленкой, украшали простенок между окнами спальни. Херувим стоял на обломке неизвестного происхождения колонны и небесную свою близорукость прятал за стеклами темных надтреснутых очков.
* *
Татьяна жила в четырнадцатом, в аппендиксе, глухо заросшем тамариском и жимолостью. Ее двухэтажный, приобретенный отцом в двадцатых годах особняк, огороженный трехметровой каменной стеною, поверх которой лезло нечто вечно-зеленое и навеки колючее, был похож на перстень, закатившийся в пыльный угол - облезлые многоэтажные коробки нависали над ним.
Сотни окон жадно глазели на буйно цветущий сад, на ярко-красные маркизы и такой же кровавый пляжный зонт, скрывавший на три-четверти зеленый стол, с ртутной лужей серебряного подноса, на котором в хороший бинокль можно было рассмотреть хрустальную рюмку, горевшую рубином, и воробья, склевывавшего икру с недоеденной тартинки. Васька антрацитно-черный котище, изумленно топорщил усы из-за грядки остролистых ирисов.
Пчелы ткали воздух, где-то в комнатах негромко, как незакрытый кран, журчал Сати. Между стеной и крышей была натянутая невидимая, если бы не застрявший лист да обрывок рекламной афишки, сетка.
Привычную эту сцену Борис увидел мгновенно, через щель в воротах, нажимая пуговицу звонка.
-Открыто! - раздался голос.
Татьяна сидела на ступеньках крыльца. Она всегда одевалась так, словно сам Бакст выбирал для нее эти шелковые шаровары, турецкую шаль и сафьяновые полусапожки. Ее розовая блузка была перемазана икрою. Тяжелые солнечные очки в роговой оправе лежали на открытой книге. Ее загар и летом и зимою был одного цвета - полированного дерева. Она улыбалась, показывая белоснежные зубы.
- Слава Богу, все мои,- никогда не забывала добавить она.
В мае справляли ее восьмидесятилетие.
- Рюмку водки? - спросила она.
- С удовольствием..,- начал было Борис. Водка в доме водилась замечательная, разноцветная, настоенная на малине, на смородиновых листьях, на травках, на перемычках грецких орехов. Была она всегда ледяная, круглая, как ртуть, разрывная, как пули дум-дум... - Пожалуй, что нет..- в итоге промямлил он, но рюмку взял и, мотнув головой, опрокинул.
Старуха поругивала его в последнее время за "la maladie russe". Сама же пила легко, как птичка, начиная день стопкой лимонной и заканчивая уже в постели, в три утра рюмкой домашней старки. По рюмкам, рюмочкам и стопкам, забытым тут и там, в саду, в гостинной, в ванной, на кухне, в деревенской, пахнущей душистым сеном и сухим нагретым деревом комнатке на антресолях, где она обычно работала, можно было проследить все ее передвижения на протяжении двадцати часов бодрствования. Спала она мало, а в семь часов бесшумная сенегалка, выработавшая за годы службы особый, плюшевый стиль передвижения, уже мыла на кухне серебряные чарки, пепельницы и хрустальные рюмки с жирными подтеками губной помады.
Её увезли из Петербурга девочкой и только однажды, в эпоху розово-лысого кремлевского шута, вернулась она в Россию, да и то лишь на несколько часов. Таксист, промчавший ее по Невскому, долго возивший по набережным и каналам, по Васильевскому и все дальше по мостам на Острова, где возле одной полуживой дачки попросила она остановиться и долго курила, посматривая на бордовую вывеску с немыслимой, из одних согласных, аббревиатурой, получил целую кипу, ворох, десятирублевок - они ей были не нужны.
На обратном пути, в последний раз бросая взгляд на нежно-голубые дворцы, на фарфорово-хрупкие соборы, золотой шпиль, горевший на крепостью, она сказала:
- И зачем вам такой город...
И, откинувшись на сидении, закрывая глаза, приказала: - В аэропорт!
В Париже, вечером того же дня, окруженная, словно больная, друзьями, она разводила руками, повторяя:
- Это как аквариум, из которого выпустили воду... Старый растрескавшийся аквариум...
Перед войной она была признана лучшей женщиной-охотницей. Она знала Африку лучше, чем родовое имение мужа в Иоркшире. Он, "ее Гаррик", плавал под английским флагом, она спала под москитной сеткой - трехствольный "ауэр" в ногах. Когда муж и жена спят разделенные тысячами километров, браки зачастую длятся долго. Они развелись уже после войны в Лондоне и, сразу же после развода, отправились в первый же попавшийся отель, где провели самые безумные, самые счастливые часы совместной жизни.
Гаррик вскоре погиб и друзья намекали, что развод был большой глупостью - они вплоть до его последнего рокового плаванья, когда рогатая мина, как заказная бандероль от дьявола, нашла-таки адресата и весело ухнула тонной теплой средиземноморской воды, вплоть до этого его окончательного отъезда - они жили вместе.
На эти замечания Татьяна морщилась. Какая разница - быть в разводе или быть вдовой? "Разведенной вдовой", говорила она. Что касается денег, они интересовали ее и того меньше: в рулетку она не играла, а другого фатального способа истратить свои миллионы она не представляла. Отец ее еще до революции вложил деньги сначала в нефть и кобальт, а потом в недвижимость. Паспорт у Татьяны был швейцарский и, время от времени, без особого удовольствия выполняя предписания префектуры, она отправлялась подышать горным воздухом. В эмиграцию, говорила она.