Ларри: триста шестьдесят пять дней в году - на корте. Сумка с пятью ракетками, седой бобрик, торчащие скулы, костлявый каркас, перекрученный жгутами мышц. Ларри, носящийся по корту утром и вечером, в дождь и снег, в горе и в радости, больной и здоровый, в бедности и при деньгах, аминь. Лишь смерть разлучит его со звоном струн "кеннекса". Повезут на кладбище прямо с корта. Оркестр пожарников с улицы Севр будет играть марш Бенни Голсона "Европа-1" . На мраморной глыбе короткая эпитафия:
"Ларри Щварц: ОН ИГРАЛ В ТЕННИС".
И вместо дат рождения и смерти - даты первого матча и последнего смеша... Друзья будут приносить не цветы, а обмякшие с облысевшими боками, мячи.
- Так хотел Ларри Щварц...
- Эй ! - позвали его сзади.
Борис оглянулся: Пьер и Люк собирали сумки.
- Хочешь с нами в Довиль? Реми купил у собственного папаши "рэнджровер". Купнемся, заскочим в казино?
- Мне надо в редакцию,- кряхтя, выбрался из кресла Борис. - Не всем же прохлаждаться; кто-то должен и капитализм строить...
- Надумаешь, приходи - хлопал его по спине миляга Пьер, - мы будем часов в семь на Сен-Сюльписе. В "Кафе мэрии"...
* *
Лофт на Перри-стрит достался Киму от Франсуа Вонга из АФП. В первый раз они пересеклись в Пешеваре, встречались в Бейруте на брифингах в посольстве, а однажды Ким нарвался на Франсуа в три утра в полупустом диско в Ларнаке на Кипре, где ушедший на вольные хлеба худой, как палка, вьетнамец, охотился за дочкой американского конгрессмена, по уши влюбленной в сурового блондина по фамилии Козлов.
Тридцатилетний Козлов, про которого газеты писали, что он работал то ли на ГРУ, то ли на ГБ, вовсе не был похож на Аполлона, свитого из корабельных канатов. На следующее утро Ким вдоволь насмотрелся на него через мощный телевик Вонга. Красный 007, развалившийся на полосатом шезлонге возле бассейна, обладал мягким подбрюшником, изрядной плешью, женской почти что грудью и действительно впечатляющими, пронзительно синими глазами...
В Нью-Йорке Вонг, после выставки в галерее Роберта Миллера, пошел в гору. Какое-то время Ким даже подрабатывал у него портретами еще не взошедших на местные небеса звезд, а когда Франсуа перебрался в уютный дуплекс на углу Лекса и 64 улицы, принадлежавший молчаливой филиппинской манекенщице, зарабатывавшей по пол-"порша" в день, Ким въехал в освободившийся лофт.
Собственно это был не лофт, а большой, шестидесятых годов, нью-йоркский чердак, с верхним светом, крошечной террасой, камином, окнами выходившими на порт, с противоположной стеной, часть которой была выбелена, а часть, по прихоти архитектора, сохранила кирпичную кладку. Вонг оставил целые заросли, джунгли цветов, китчевая ванна выкатывалась из своего закутка на колёсиках, в простенке меж окнами стоял холодильник, а в нише за полированной стойкой бара пряталась плита.
По объявлению в Вилледж Войз Ким купил подержаный футон и два кожаных кресла, стол был хозяйский, на шесть человек, книги пришли из Парижа пароходом через месяц, портрет Дэзирэ, писаный Фаджи, и лиловые московские крыши друга детства Саши Рубинина примостились над камином, и все остальное место заняли штативы, рулоны фоновой бумаги, сумки, кофры, лампы, экраны, динамики, факс, стерео и gravity system, "гладильная доска", как называл ее Борис: мельница с зажимами для ног, на которой можно было вращаться или же висеть вниз головой - единственное, что помогало от профессиональных болячек фотографов - сколиоза, люмбаго, дорсаго - разжимало позвонки, снимало боль, лечило спину.
Лофтом чердак назвала Дэз, когда она впервые появилась в Нью-Йорке. Ей всё хотелось называть по-американски: такси - кебом, консьержа - дорменом, сад - парком, а идиота - шмаком. Она с радостью переименовывала свой мир, восхищалась тем, что прачечные принадлежат китайцам, овощные лавки корейцам, а такси - русским, что полицейские ездят верхом, что над подъездами нависают козырьки-маркизы, а на крышах надстроены водонапорные башни, что город, как губной помадой по бетону размалеван кармином, что закаты здесь монументальны, как в горах, а воздух так напитан электричеством, что в него можно ввинчивать лампочки.
Она, выросшая в городе, где нет параллельных улиц, где дома похожи на окаменевшую в беге разношерстную толпу, Дэз из Люксембургского сада, Дэзирэ с улицы Ваван, еще восемь лет назад игравшая в классики на мостовой Богоматери Полей - перечертила свою жизнь в крупную американскую клетку и, забыв про каштаны и рододендроны, влюбилась в голое нью-йоркское дерево с крупными атласными цветами, в городскую магнолию, полыхающую на фоне кирпичной кладки...
Они прожили почти что четыре года вместе: два в Париже и два в Нью-Йорке.
И вот теперь, Дэз, плясунья и хохотушка, впадавшая в меланхолию, словно на внутреннее солнце наезжало облако, Дэз, так страстно хотевшая быть лучше всех, Дэз, у которой подгорала даже пустая вода в кастрюле и чьи свитера после стирки садились сразу на три номера и отдавались внучке дормена, Дэз которая вдруг становилась мерзкой предательницей, злым испорченным упрямым бесенком, в как никогда чистом обтягивающем платьице с аккуратно зачесанными волосами и нарочно грубо, жирно накрашенными губами, Дэз, которая по утрам бывала такой заспанной, потягивающейся, от клочков сновидений замутненной, Дэз с её перепадами холодной и горячей кожи, с её птичьими криками во время любви, с её кошачьими воплями, когда она была недовольна, с её мальчишескими па, когда она танцевала одна или же имитировала каратистов, Дэз - его Дэз, sa tendresse, sa douleur, его всё, его вся - была спрятана в пластиковый мешок, застегнута на молнию, и её унесли два дюжих полицейских, один белый, другой черный, чертыхаясь и приседая, хотя она была легче пуха, каких-то сорок девять, всего сорок девять килограмм.
Или смерть - это переход в другую весовую категорию?
* *
Лейтенант минут сорок терзал его идиотскими вопросами. Кто устанавливал вспышки? Случалось ли раньше, что лампы падали? Почему он решил снимать мисс Леру в ванной? Известил ли он родителей мисс...?
Когда Ким сказал, что отец мистер Леру работает в ООН, лейтенант перестал записывать и внимательно посмотрел на него. Ему было от силы двадцать семь. Розовая, из-за прыщей плохо выбритая ряха, мутно-голубые глаза, шея кадыком выпирающая из ворота рубахи.
Ким расписался на каждом листе, вяло кивнул на предупреждение не покидать город и, закрыв дверь за полицейскими, достал из стенного шкафа бутылку виски и позвонил в Париж. Борис никак не мог врубиться, зевал, но деньги обещал выслать.
Час, быть может, два он просидел в ободранном кожаном кресле с телефоном в одной руке и бутылкой "Белой Лошади" в другой. Несмотря на жару, огромная лужа на полу не подсыхала. Вентилятор не работал, света не было, в холодильнике глухо щелкал, сползая, лёд.
Наконец он поставил телефон на пол, встал, перешагнул через набухшее мокрое полотенце, пнул опрокинутый штатив и, хрустя битым стеклом, вышел на террасу. То ли оттого, что жара не опадала, то ли потому, что вместо воздуха была тугая пустота, ему перехватило горло - железные пальцы сомкнулись на шее, за ушами хрустело, разинув рот, он пытался сглотнуть и не мог.
Он прислонился к стене, чувствуя, как слабеют, подгибаются ставшие вдруг чужими ноги, мотнул головой, но воздух не проходил, опустился на корточки, чувствуя как пот скапливается меж лопаток и на лбу, бежит по спине, жжет глаза, откинул голову назад, и, больно ударившись об стену, вдруг задышал, словно вынырнул с того света, глотая крутые шары воздуха и содрогаясь всем телом.