Долго, как во сне, ползли через мост. Глухо стучали колеса о стальные плиты. Где-то впереди, за знаком объезда, работяга в оранжевой каске курил, отвернувшись от бесконечного медленного потока машин. Второй налегал на прыгающий отбойный молоток. Рейс "Пан-Ам" номер 118 вылетал в 19.30.
Старик Маркс был не прав - небытие определяло сознание.
* *
God bless America! - ни очередей, ни паспортного контроля в аэропорту не было. На ходу в duty free он купил литровую бутыль "обана". Боинг-747 был забит до отказа, и его посадили в первый класс на втором этаже.
Загорелый стюард в безукоризненном сером кителе, принес шампанское. Ким отказался и стюард, вращая бедрами, что твоя Клава Шиффер на сен-лорановском помосте, вернулся с тяжелым бокалом коньяка. Благоухая, как месяц май в полях возле Грасса, появилась розовая старушка в розовых же шелках, устроилась рядом.
- Monsieur...
- Bonsoir, Madame!
Всколыхнув плотную штору, прошел в кабину седой и тучный пилот. Стюардесса в голубом привела и усадила в первом ряду неуклюжую, лет двенадцати, девочку, похожую на юную Одри Хепбёрн. На груди девочки висела планшетка с выходными данными. Импорт-экспорт - дети почтой! Самолет начал выруливать на взлетную полосу.
С коньяком в руке Ким прильнул к иллюминатору. Вдалеке, за бетоном лётного поля, за выжженной замусоренной травой и радиомачтами, быстро ползли чернильные щупальца надвигающейся грозы. Ему было жарко, душно. Приподнявшись, он отвинтил жерловину вентилятора. Ледяная струя вяло защекотала темя. Он надел радио-наушники: по третьему каналу, словно в мире не осталось других дисков, закипало и хоккусаивской волной перехлестывало всё то же allegro appasionato, выкипело наконец, перешло в andante - чистая глюкоза.
Он содрал наушники с головы, мятым платком оттер пот со лба. Ночь возвращалась. Он тряхнул головой. В паху заныло, свело живот и вверх по позвоночнику, медленно, как спирт в градуснике, пополз, разрастаясь, вчерашний ужас... Он медленно вспыхнул, словно его подожгли изнутри и тут же, взмок. Грудь мерзко и подло сжало, и мир начал гаснуть, как коридорная лампочка.
В этой новой полутьме чем-то боковым, но не зрением, он отметил, что свет, натекающий из окна, был наполнен тьмой. Тьма была содержанием света. Громко, с остановками, перекрывая двигатели, в ушах ухало сердце.
Потом разносили газеты. Он потянул наугад. Рука тряслась, в правом боку продолжал проворачиваться широкий клинок боли. Горби загорал в Форосе. Крепкий запах типографской краски. Стюард, сев на свободное место, не глядя щелкнул застежкой ремня. На юге Франции горели леса. Был ли Фрейд фаллократом? Темно-бордовые ряды кресел вздыбило - "боинг" круто карабкался вверх.
Рука была тяжелая, деревянная. Он провел ладонью по лицу, сглотнул. Кожа лица была, как обмороженная. Соседнее кресло пустовало. Старушка смылась на свободные места в правом ряду. Боинг, дрожа, всё ещё полз по диагонали вверх, вся мощь моторов боролась с земным притяжением. Масса, умноженная на силу. Если нет никаких сил - избавься от массы. От массы себя. С затылка, как с северного полюса, сползал лёд. Мышцы шеи были сведены. Сползая, лед таял, превращаясь на 99 процентов в пот, и на один процент - в глазную влагу.
За окном было чистое лилово-синее небо. На нежном бархате пульсировали несколько крупных звезд. Асбестовая кожа океана была изрезана глубокими морщинами. Щепка нефтевоза лежала поперек длинной пенистой волны. Воздух бил теперь из вентилятора крепкой тугой струей. Пот подсыхал, и Кима приятно знобило. Улыбнувшись, он показал пустой бокал стюарду, и тот кивнул в ответ:
- Tout de suite, мonsieur ...
Нью-Йорк был далеко. Уже - далеко. Над городом, рваным одеялом, ползла гроза. В вспышках молний башни небоскребов на несколько секунд увеличивались в размерах. Асфальт был как отвердевшая черная икра. Стаи желтых кебов неслись по Пятому авеню. Мокли серые в яблоках лошади, крытые красными попонами возле отеля Плаца. Шофер "ягуара", сворачивающий с 57 на Парк авеню, говорил, не поворачивая головы в глубину салона:
- Yes, мadame, мы как в подводной лодке, yes, в желтой, мadame, подводной лодке... No, Мadame, мой старший брат был знатоком Битлз; я же играл на скрипке до четырнадцати лет...
На ступеньках сабвея, пережидая дождь, топтались люди. Все вместе и каждый отдельно. Каждые пять минут подземка отрыгивала двадцать-тридцать новеньких. Через мокрое в подтеках окно забегаловки на улицу смотрел седой юноша. Челюсти его двигались. Он медленно жевал сандвич, наблюдая, как под колесами автобуса дергается раздавленная реклама. И где-то там, в лабиринте манхэттенских улиц, в одной из бетонных коробок, в подвале, наверное, в стальном выдвижном холодильном шкафу лежала Дэз. Мертвый сосок, свалявшиеся волосы, два пива и сухое мартини в крови. Лицо вытянутое и сплющенное как на картинах Бейкона.
До Парижа было семь часов и одна минута лёта.
Небытие продолжало определять сознание.
* *
В темном углу памяти долгое время плесневел тот забытый, февральским дождем заштрихованный день. Лишь когда они поссорились в первый раз, и она уехала в горы с сестрой на целых десять дней, день этот, этот тусклый, по-парижски серо-лиловый aprеs-midi грязным пузырем всплыл на поверхность и лопнул, забрызгав зрение.
Он ждал Бориса в забегаловке на углу Ваван и Богоматери Полей. Было шумно, накурено, сыро, пахло духами, дезинфекцией, псиной. Гарсон принес третью чашку кофе и стоял, отсчитывая сдачу. За столиком напротив сидела молодая женщина и, глядя широко открытыми глазами на Кима, улыбалась. Сначала он смутился, но потом, переведя взгляд на её лабрадора-поводыря под столом, понял, что она слепа.
Ей было лет двадцать пять, от силы двадцать семь. Она пила чай с лимоном и в том, как она нащупывала чашку, как размешивала сахар, как отодвигала пепельницу, была трогательная хрупкость, ужасающая доверчивость. Пальцы её ошибались лишь на несколько миллиметров. Она не была накрашена, глаза ее не были подведены, но рот, быть может слишком хищный, слишком блестящий, хранил следы губной помады. Вдруг Ким понял, что может совершенно безнаказанно, в упор, разглядывать розовое, дышащее здоровьем и любопытством, лицо этой молодой женщины. Странное ощущение интимной близости наполнило его. Он чувствовал, что она знает, что на нее смотрят...
Привычным движением, наощупь, он достал из сумки лейку, помедлил. О вспышке не могло быть и речи. В камере был заряжен эктахром-400. Если дожать его до 3200, снимок будет зернистым, как портреты Сёра...
Он перепрограммировал чувствительность, замерил свет по ее серому плащу, перевел программу на ручную - под столом зашевелился пёс - и нажал на спуск. Мотор "лейки" самый беззвучный в мире, шум кафе легко глушил щелчки. Но слепая повернула голову боком, вслушиваясь. Свет лампы тепло разлился по её лицу. Её полные губы явно хотели что-то спросить. Ким быстро поправил выдержку, навел на резкость по ее ресницам, щелкнул раз, щелкнул два - кто-то влез в кадр, загородив...
На всякий случай он отвернулся к окну, прицелился. Счетчик выдержки упал с 1/125 на восемь секунд. Улица глянцево-черно блестела, из-под колёс автобуса летели брызги, от прохожих остались лишь ноги да зонты.
Это был старый трюк - сделать вид, что ты снимаешь что-то рядом. Уличная фотография требовала наглости, воровство чужих лиц взывало к сноровке и актерству карманников.
Он отложил камеру, отметив краем глаза отряхивающегося в дверях Бориса, поглядел на соседний столик. Миловидная лицеистка, скорее всего сестра, с сигаретой в губах, одной рукой гладила уткнувшегося ей в колени пса, другой тянулась за чайником с заваркой.
- Un expresso, un diabolo et deux demi! - кричал гарсон бармену, исчезая с подносом над головой в створчатых дверях кухоньки.