Выбрать главу

Заканчивая письмо, Цветаева пытается спокойно подвести черту под прошлым: «наша повесть – кончена» (ЦП, 561). И тут же, не сдержавшись, бросает последний упрек:

«Думаю и надеюсь, что мне никогда уже от тебя не будет больно. <…> Теперь – не бойся, после того, что ты сделал с отцом и матерью, ты уже мне никогда ничего не сможешь сделать. Это (нынче, в письме: проехал мимо…) был мой последний, сокрушительный удар от тебя, ибо я сразу подумала – и вовсе не косвенный, а самый прямой, ибо я сразу подумала: если так поступил Б.П., лирический поэт, то чего же мне ждать от Мура? Удара в лицо? (Хотя неизвестно – что легче…)» (ЦП, 561)

Чего она хотела от такого письма? Как ни парадоксально, скорее всего – ничего. Читая это странное, противоречивое, беспощадное не только к друзьям, но и к самой себе послание, как никогда остро чувствуешь главную примету цветаевского бытия: Марина Ивановна не проживала свою жизнь, она ее творила. Причем, в отличие от большинства поэтов «средней руки», творила не только в стихах, но и в дневниковых записях, и в отношениях с окружающими. Об этом различии она писала Пастернаку еще в начале 1923 года:

«Каторжного клейма поэта я ни на одном не видела: это жжет за версту. Ярлыков стихотворца видала много – и разных: это, впрочем, легко спадает при первом дуновении быта. Они жили и писали стихи (врозь) – вне наваждения, вне расточения, копя все в строчки – не только жили: наживались» (ЦП, 34).

А через четыре с половиной года Цветаева признается другу: «Стихи думают за меня и сразу. … Я из них узнаю, что́, о чем и как бы думала, если бы…» (ЦП, 369). А так как стихами в том же письме названо «все, что не отвратительно», нет ничего странного, что ту же роль порой играли не только письма, но и любой записанный текст.

Марина Ивановна цепко схватывала отдельные факты (к примеру, зацикленность Пастернака на собственной жене), но не видела, да и не искала нити, связывающие их с другими элементами реальности. Вместо этого она строила из отдельных фактов-кубиков свой мир, скрепляя их собственными представлениями о том, какими должны быть отношения между людьми, событиями, вещами… Даже когда выстроенная конструкция рушилась под натиском жизни, Цветаева искала причины в чем угодно – только не в собственных расчетах. Вот и на этот раз, столкнувшись с тем, что поведение друга явно не соответствует образу пламенного поклонника, который рисовался в его письмах, она, похоже, и не пыталась выяснять, что произошло. Реальная жизнь Бориса Леонидовича была ей попросту неинтересна. На обломках старого мифа тут же вырос новый – о трагической разобщенности поэтов, об их неспособности любить друг друга. Его контуры видны уже в июльском письме, в той самой фразе «про абсолюты», однако завершен он был только в октябре. Выплеснув его в тетрадь, Марина Ивановна тем самым заделала брешь в собственном понимании мира, еще более утвердившись в своем вселенском одиночестве…

Узнал ли Пастернак о переменах в ее отношении к нему? Ответа на этот вопрос не существует, так как нет никаких данных о том, что это письмо было послано адресату. Сам Борис Леонидович больше во Францию не писал. В записных книжках Цветаевой сохранился черновик еще одного письма ему, датированный мартом 1936 года, однако в нем нет никаких намеков на предыдущие письма.

В феврале 1936 года в Минске проходил III пленум Союза писателей СССР. Выступления его участников по горячим следам публиковались в «Литературной газете». 24 февраля под названием «О скромности и смелости» в ней появилось и выступление Пастернака. Название, по-видимому, было дано редактором, однако оно точно отражает основные идеи речи. В начале поэт ратует за отказ от «приподнятой, фанфарной пошлости, которая настолько вошла у нас в обычай, что кажется для всякого обязательной»[70]. Отвечая на упрек Н. Безыменского в том, что он «не ездит читать стихи», Борис Леонидович высказывает твердое стремление не опускаться до уровня массового любителя стихов, а поднимать его до себя:

«…Давно-давно, в году двадцать втором, я был пристыжен сибаритской доступностью победы эстрадной. Достаточно было появиться на трибуне, чтобы вызвать рукоплескания. <…> Я увидел свою роль в возрождении поэтической книги со страницами, говорящими силою своего оглушительного безмолвия…»[71].

вернуться

70

Пастернак Б. Л. Выступление на III пленуме правления Союза писателей СССР в Минске. // В кн.: Пастернак Б. Л. Собр. соч. – Т. 4. – С. 634.

вернуться

71

Пастернак Б. Л. Собр. соч. – Т. 4. – С. 635.