Выбрать главу

Она удивительный поэт, необычайной силы поэт, но она и в жизни живет преувеличениями: у нее и керосинка пылает Зигфридовым пламенем, так нельзя! <…> И потом еще, что касается духовной области – она приверженица абсолютной монархии и монархом признает исключительно себя!»[82]

Для студентки литинститута Марии Белкиной, как, впрочем, и для более опытного Анатолия Тарасенкова, многое в его монологе было тогда загадкой. Они не могли знать ни перипетий отношений двух поэтов, ни причин неприязни Цветаевой к Зинаиде Николаевне. Нам же этот фрагмент позволит понять, чем завершился уникальный роман.

Налицо – обоюдное разочарование. Сбылось давнее предчувствие Марины Ивановны: «Во многом я тебе не собеседник, и тебе будет скучно и мне, ты найдешь меня глухой, а я тебя – ограниченным» (ЦП, 379). Переписка позволяла им, пусть на миг, вырваться из собственных тел и бытовых обстоятельств, позволяла, хотя бы на бумаге, дышать пьянящим воздухом чистого чувства – тем самым, который наполняет их стихи и прозу. Оба хотели большего, но, увидевшись, не узнали адресатов собственных чувств. Бесплотные образы возлюбленных, возникшие когда-то в ходе переписки, растаяли окончательно.

Они по-прежнему высоко ценили творчество друг друга. Однако сама поэзия отошла в их отношениях на задний план. Марина Ивановна неожиданно для себя открыла, что Пастернаку отнюдь не чужды простые радости жизни, которые сама она презирала с ранней юности и до последнего часа. Он не скрывал от подруги, что ради заработка мог «гнать» по 100—150 строчек перевода в день (разумеется, если речь шла о второсортных стихах). Благодаря этому Борис Леонидович не только кормил две семьи и помогал множеству знакомых (в том числе родственникам «врагов народа»), но и выкраивал время для собственного творчества.

А Цветаева не могла осилить больше 20 строчек в день. За полгода до смерти, наевшись досыта подневольного хлеба переводчика, она записала в тетради:

«…Для чего же я так стараюсь нынче над… вчера над… завтра над… и вообще над слабыми, несуществующими поэтами – так же, как над существующими, над Кнапгейсом? – как над Бодлером?

Первое: невозможность. Невозможность иначе. Привычка – всей жизни. Не только моей: отца и матери. В крови. Второе: мое доброе имя. Ведь я же буду – подписывать. … «Как Цветаева могла сделать такую гадость?» – невозможность обмануть – доверие»[83].

В этих строках за отчаянием загнанной в угол женщины явственно слышится звонкий и гордый максимализм юной бунтарки Марины.

Да, несмотря на нескончаемые испытания, она осталась верной идеалам юности, что не могло не смущать Пастернака. Именно это имел он в виду, иронизируя по поводу «Зигфридова пламени» керосинки. Сам-то он уже научился, уступая в мелочах, в главном сохранять духовную независимость от властей. Вдобавок ко всему, мягкого и доброжелательного Бориса Леонидовича не могла не раздражать воинствующая прямолинейность Цветаевой в отношениях с близкими – она смягчала свой нрав лишь в разговорах с чужими людьми. (В письмах это свойство ее характера сглаживало время, отделявшее реплику от отклика.) «Дружить» с ней, получая удовольствие от общения, оказалось практически невозможно…

Поэтому, убедившись, что Цветаева «на очень высоком счету в интеллигентном обществе и среди понимающих», Борис Леонидович постепенно «отошел от нее и не навязывался ей»[84]. Случилось это, по-видимому, осенью 1940 года. Недостатка в доброхотах и почитателях у нее действительно не было. Но, думается, как раз в эти месяцы Пастернак с его природным оптимизмом был нужен Цветаевой, как никогда. Нужен как человек, к мнению которого она все-таки прислушивалась, как лекарство от отчаяния, которое постепенно, но неумолимо овладевало ею, исподволь готовя елабужскую трагедию.

вернуться

82

Белкина М. И.. Указ. соч., с. 23—24.

вернуться

83

Цветаева М. И. Записные книжки. – М., 2002. – С. 255.

вернуться

84

Пастернак Б. Л. Второе рождение: Письма к З. Н. Пастернак. – М., 1992. – С. 180