Выбрать главу

Их встреча могла состояться еще один раз — в 1935 году, во время вынужденной поездки Пастернака в Европу на антифашистский Международный конгресс писателей в защиту культуры и мира. Во Франции были, мягко говоря, удивлены составом приехавшей советской делегации и попросили включить в нее кого-нибудь из крупных писателей. Были названы имена И. Бабеля и Б. Пастернака. Пастернак в то время страдал тяжелым нервным психологическим расстройством. Тем не менее за ним на дачу прибыла машина, и фактически против воли его отвезли в ателье, чтобы спешно сшить новый костюм (ехать на представительный конгресс было буквально не в чем). С такой же скоростью был оформлен заграничный паспорт, которого Пастернак тщетно добивался официальными путями в середине 20-х и начале 30-х годов. Вскоре вместе с Бабелем Пастернак уже ехал в международном вагоне в Берлин. «…Бабель рассказывал, что всю дорогу туда Пастернак мучил его жалобами: “Я болен, я не хотел ехать, я не верю, что вопросы мира и культуры можно решать на конгрессах… Не хочу ехать, я болен, я не могу!”»{81} В таком состоянии на берлинском вокзале Бориса встретила сестра Жозефина: «Не помню ни первых слов брата, ни приветствия, ни того, как обняли мы друг друга: все это как бы затмилось странностью его поведения и манер. Он держал себя так, словно какие-то недели, а не двенадцать лет мы были в разлуке. То и дело его одолевали слезы. И одно только желание было у него: спать! Ясно было, что он — в состоянии острой депрессии. Мы опустили занавеси, уложили его на диван. Скоро он крепко заснул. Прошло два часа, три, уже мало времени оставалось до его отъезда, а мы еще и не поговорили…»{82}Борису не удалось задержаться в Берлине — конгресс уже подходил к концу, а он и так успевал только на его последний день. Встреча с сестрой оказалась как бы не до конца состоявшейся, и совсем не состоялась встреча с родителями, которые в это время гостили в Мюнхене и ждали Бориса к себе. Мысль о том, чтобы заехать к ним, представлялась ему с самого начала неисполнимой: «Как я могу показаться им в таком виде!» Как впоследствии стало понятно, это был единственный шанс еще раз увидеть отца, мать, сестру Лиду. Теперь им предстояла вечная разлука.

М.И. Цветаева, сама обиженная равнодушием к ней Бориса Леонидовича, проявленным в Париже во время этой же поездки, чуть позже в письме бросила ему несправедливые упреки: «Тебя нельзя судить как человека, ибо тогда ты — преступник <вариант: чудовище>. Убей меня, я никогда не пойму, как можно проехать мимо матери, на поезде — мимо 12-летнего ожидания. И мать не поймет — не жди. Здесь предел моего понимания, нашего понимания, человеческого понимания»{83}. Пастернак не был преступником и чудовищем; он поступал так, как в этот момент жизни только и было возможно, а не так, как теоретически правильно было бы поступить — в соответствии со своим убеждением, вложенным в уста Юрия Живаго: «…Материалом, веществом жизнь никогда не бывает. Она сама, если хотите знать, непрерывно себя обновляющее, вечно себя перерабатывающее начало…» А чаша страданий из-за вечно продолжающейся, безнадежной разлуки с родителями была испита самим Пастернаком до дна:

Рослый стрелок, осторожный охотник, Призрак с ружьем на разливе души! Не добирай меня сотым до сотни, Чувству на корм по частям не кроши. Дай мне подняться над смертью позорной. С ночи одень меня в тальник и лед. Утром спугни с мочажины озерной. Целься, все кончено! Бей меня влет. За высоту ж этой звонкой разлуки, О, пренебрегнутые мои, Благодарю и целую вас, руки Родины, робости, дружбы, семьи.