Выбрать главу

Морда коротышки лоснилась, хитрые маслянистые глаза сверкали, круглый загорелый животик выглядывал меж пуговиц мятой, но чистой рубашки. Продавца звали Звулун, и обычно Сирота болтал с ним о том и о сем, но сегодня болтать ему не хотелось. Продавец понял это без слов, молча кивнул, потом подмигнул и неожиданно потрепал Сироту по руке, поскольку достать до плеча клиента ему было нелегко.

Вот этого мне будет не хватать везде, подумал Сирота, этой немой солидарности двух незнакомых мужчин одной крови, вышедших вместе из Египта, совместно вкушавших манну и перепелов, хорошо знающих пороки и несовершенства друг друга и давно их друг другу простивших. Этого, решил Сирота, не будет больше нигде.

Он ел с аппетитом, облизывая с губ жгучий соус, стараясь кусать так, чтобы лепешка не прорвалась и содержимое не вывалилось, помогая себе пальцами другой руки, жмурясь от удовольствия.

Поев, Сирота еще долго болтался на рынке. Любовался горами фруктов и овощей, естественностью изобилия, не подпорченного сортировкой и расфасовкой, все как есть, первый сорт перемешан с третьим, как росло, как было дано природой. Яблоки тут были хуже, чем на Украине, зато виноград явно богаче. Лиловатый, желтоватый, восково-зеленый, почти черный, мелкий, меленький, крупный и важный. С сухими листьями внутри и с зеленым листом. Только что срезанный, совсем живой, с пылью на кожице в пятнышках высохшей росы. Не явление и не лакомство, а часть здешней жизни, не больше диковина, чем оливки и инжир.

Особо поражали Сироту пряности в мешках. Не в маленьких претенциозных мешочках с бантиками, как в европейских лавках, а навалом и в обыкновенной рогоже. Трубочки корицы, пахучие корни имбиря, сушеный перец всех сортов и цветов, стебли высушенного розмарина, нарубленный чабрец, семена аниса. И рядом — мешки с просом, рисом, длинным и коротким, желтоватым, как слоновая кость, празднично белым и серым, с чечевицей, сушеным горохом, машем, пшенкой и бургулем…

— Как это называется? — ткнул Сирота в мешок, из которого лезли во все стороны высушенные черные стручки огромного размера.

— Харув, — удивленно ответила тетка в смешно повязанном головном платке, один хвостик которого свисал над ухом, другой стоял над ним торчком.

— Как его едят?

— Так… — продолжая удивляться, пояснила баба, засунула стручок в рот и начала жевать.

— Можно попробовать?

— Бери!

Стручок оказался сладковатым на вкус, но очень жестким.

Пройдя рынок Махне-Йехуда из конца в конец, Сирота вышел на улицу имени царя Агриппы. Улица пыльная, длинная, узкая и шумная, забитая машинами, уставленная коробками, плохо вымощенная, с торопливо вбегающими и убегающими проулками, тесно заставленными невысокими домиками, прячущими зелень за оградами. Колесница поднимала тучи пыли, несмотря на то что место было зеленым: пригород все же. Да нет, просто долина между холмами. Колесница крепкая, колеса обиты медью, дуги вызолочены, кони сыты.

В колеснице, напряженно выпрямившись, полусидел-полустоял высокий сутулый блондин с редкой бородкой, завитой в кольца. Пурпурный шелковый плащ порывался взлететь за спиной, холеные руки в кольцах на каждом пальце придерживали его. Блондин был вдет в тяжелое платье из чистого беленого льна, сплошь покрытого тугой золотой вышивкой. Ноги удобно упакованы в сандалии из мягчайшей телячьей кожи. Глаза прикрыты, уши не слышат шепоток за спиной: «Царь! Царь! Агриппа!»

К этому шепотку привыкаешь, особенно если слышишь его с детства. Ничего он не значит, этот шепоток. Царь! Царь в пересохшей от бед, злобы и бесконечных распрей Иудее. Царь над народом, не признающим царя. Над Храмом, не признающим царя. Над Храмом, не признающим Императора. Ставленник Рима перед народом, презирающим все римское. Ответчик перед Императором за презрительный народ, считающийся в Риме презренным. Распри и разбой. Разбой и распри. Плохие слухи из Галилеи, плохие слухи из Тивериады, из дома. Впрочем, он дома и тут, у него и в Иерусалиме дворец.

Нигде он не дома, но Тивериада ему нравится больше Иерусалима. Влажной льняной простыней охватывает тело пахучая тишина царского сада, приятной глазу повязкой ложатся на виски томные вечера в туманной кисее. Радует душу сверкающая озерная гладь, и дышится там легко. А тут, в Иерусалиме, интриги и сухость в воздухе, сухость напрягает зрение и дыхание. Масса интриг, добром это не кончится. Рим отвернул на мгновение лицо, Рим занят парфянами и галлами. А на местных людей находит затмение, стоит Риму чуть скосить глаз в сторону. Прокуратор лихоимствует, греки надуваются спесью, евреи начинают приближать концы, и нет этому конца.