Выбрать главу

Надя поправила платок, обмотала концы вокруг шеи.

— Господи, баде Скридон, такая меня злость разобрала! Давай рвать, что под руку попадет, и бурьян, и кукурузу, и пустырник с клевером, лишь бы зелени побольше, с корнями, с землей — за пазуху напихала и на голову, на макушку, не то солнце проклятущее доконает. — Надя разгорячилась, сдернула платок. — Поостыла капельку и думаю: вот дура, я здесь надрываюсь, а Рарица себе прохлаждается. Новый колодец можно выкопать, пока она там воду набирает. Или кувшин у нее без дна?! Вдруг точно в спину меня толкнуло: что, если чокнутый какой-нибудь подкараулил девочку и душит, а я на нее грешу! Ой, горе… Заплакала, запричитала… Ноги ватные, подкосились, упала на поле — думаю, смерть моя пришла. Сколько пролежала, уж и не знаю, слышу, трава на голове шуршит, листья кукурузные трутся друг о дружку, перешептываются: «Уймись-охолони, цела и невредима твоя Рарица, напилась родниковой водицы вдосталь, да не торопится тебя напоить». Поднялась я, откуда силы взялись: «Ах, чертова девка… Тяпку в сторону, и по полям валандаться! Своими руками тебя задушу, бездельница!» Подскочила, будто крапивой стеганули, вижу — Рарица идет, как ни в чем не бывало. Идет не спеша, нога за ногу, и улыбается, малахольная… «Ах ты дрянь, — кричу. — Утонула там, что ли?» Схватила сапу вместо палки — отделаю сейчас по спине! И что вы думаете, баде? Она сама в ноги бросилась: «Ой, леле, леле! Убей скорей, убей, не видать мне больше жизни!» — и слезами исходит, по земле катается.

Надя вздохнула, провела ладонью по щеке, словно паутину смахнула.

— Да, баде, бьется в корчах на земле, как подстреленная: «Лучше бы мне, бездольной, на свет не родиться! Как жить, боже… Осрамил меня бандит Бобу…» Кинулась я за кувшином, водой ей в лицо прыснуть. Куда там, одни черепки от кувшина — горлышко с ручкой в стороне валяется. Трясу ее за плечо: «Что, Рарица, что, говори!» Она головой о землю бьется, вся в пыли, оборванная, и вдруг на меня уставилась: «Лелика, а тебя… Он тебя не тронул?» Я и забыла, что на голове у меня сорняки да кукурузные будылья, с грязью пополам. Потом признавалась Рарица: «Вижу, леля, лежишь на земле, на голове трава зеленая. Ах, думаю, подлюга Бобу! Если он и сестру силой…»

…Столько бед натворила тень с автоматом у опушки леса. Посреди поля, заросшего и заброшенного, сидели, пригорюнившись, две сестры, как выпавшие из гнезда воробышки. Так горько не плакали и в тот день, когда хоронили отца с матерью. Выжженная эта земля была им защитой и опорой, а теперь все надежды иссушила, честь и доброе имя по ветру прахом развеяла. Горше Рарицы плакала-убивалась старшая, Надя, — додумалась послать своего цыпленка желторотого в безлюдные холмы, где средь бела дня бродят тени с автоматами на шее!.. И стала она призывать все кары господни на голову злодея: чтоб его, убивца, живьем в землю закопали, чтоб принял он смерть лютую, неминучую, да пошлет ему матерь пречистая, заступница, муку мученическую, и пусть высохнут его кости под жарким солнцем, как иссыхают от слез души двух сестер, и воронье пусть кружит над ним и каркает до скончания мира, в синей вышине, черное воронье!

Бросилась к ней Рарица: «Замолчи, Надя! Слышишь?» — и пальцем тычет вверх, в небо. Там, в белом июньском мареве, и правда каркал ворон! Жуть взяла Надю. «Зачем накликала, над нами он каркает, — испуганно завыла Рарица. — Пропали мы… ой, не надо-о-о-о!.. Я виновата, Надя, я!»

«Молчи, глупышка, пойдем-ка домой потихоньку, никто не виноват, так и знай, — стала утешать сестру Надя. — Не плачь, маленькая, — чтоб ему до смерти не дожить!» И Рарица в ответ ее утешает, гладит по руке, а слезы ручьем: «Не проговорись, леля, даст бог, никто не узнает».