Может, не следовало так торопиться к своей частной сытости, когда общее дело валится и человек скудеет духом? Это только кажется, что сват Никанор сейчас на обед в доме жениха ворчит — на деле он куда дальше метит: «Ну и пакость для человека — кишка! Пока в животе урчит от голода, вроде и совесть чиста. А долго ли брюхо набить? Враз сомлеешь, и уже не совесть у тебя, а какая-то колбаса, прости, матерь небесная».
И жених не зря так страстно переводит разговор на Кручяну. Он прямо-то не говорит, но бессознательно, как и все село, чувствует, что тут собственно не в покойнике дело, что не человека они хоронят, а как будто уже какой-то важный принцип, чтобы утвердить на его месте новый, а концы с концами не сходятся. Смелый, вроде, человек жених, резкий, за правду стоит — под стать ушедшему, так что кто-то даже восклицает: «Мэй, да это второй Кручяну!» Однако мы уже видим, что этот «второй Кручяну» много чего растерял, и врага ищет не там, и традиция ему уже будто не традиция, словно она дискредитирована селом, словно все тут выветрилось, оставив одни слова вместо смысла, и он резко говорит о лжи всяких свадеб, собирающих чужих людей для уже ничего не означающего обряда. И мы уже готовы принять его правду, потому что и сами давно разорвали пуповину родовой, наследованной жизни, потому что так легче жить — свободен, сам себе голова и суд, — но Василаке не дает восторжествовать этой рассудочной, беспамятной полуправде. Встанет старуха Зиновия (много у Василаке в книгах бабок и прабабок, и все они — одна мать-Родина, мать-традиция, удерживающая нас от умозрительной безродности) и все поставит на место: «Наша жизнь — она наша… Мы себя почитаем и детей научим тому же… Вижу я, старая волчица, — на мужчину нечего надеяться. Где он, мужчина? Давно его не видно — то ли бродит где-то, то ли как волк в капкане воет… или болтается на ветру пустая его шкура! А мы здесь, в доме, в поле, на ферме тоскуем по нему».
Горестно это читать, да надо терпеть — правда! Нет прочного сильного родового характера, который бы держал землю и душу человека твердо. И Кручяну, как ни хорош, а сам тоже вроде без роду и без племени остался, один хотел мир удержать, не за что оказалось ухватиться, и вот село не знает, как похоронить его — как сына или как прохожего. И как хорошо, что вмешивается в конце эта старая Зиновия и все примиряется в нашей душе. И глядишь, какой-то лад с этой свадьбой выйдет, и Кручяну похоронят по-людски, найдут компромисс между старым и новым, как находили у Распутина с помощью великих старух теряющие память сибирские мужики в «Последнем сроке» и «Прощании с Матерой».
Что поделаешь: время идет (Хронос — бог непоседливый), и старое уступает новому и прорастает в это новое, и все это делается болезненно, как, впрочем, и все в нормально развивающейся жизни. И всегда Василаке не забывает отмечать и везде напоминает, что горести и заботы — не удручающая помеха и случайность существования, не исключение, а необходимое у с л о в и е с ч а с т ь я жизни. Поэтому он и не пропускает и мало-малейших обстоятельств и глядит так подробно, что слишком важное дело решается и надо за внешностью обыденных событий — один умирает, другой женится — прозревать существо длящейся жизни, к о р е н ь ее.
Я понимаю, что схватываю одни вершки мысли, но уж известно, что никаким толкованием самого текста не заменишь и пересказом сюжета мысли не подтвердишь, тем более когда повествование так причудливо, весело, грустно, насмешливо, когда за каким героем ни пойди — все интересно и в какую сторону ни пустись — реальную, сказочную — все будет к делу. Поневоле руки опустишь, но я и не хотел угнаться за всем. Главное, что мне хотелось бы отметить, что писатель, живущий с народом общей жизнью, с народною же свободой может совмещать реальность и воображение, сегодняшнюю правду и вечную сказку, потому что в подлинно народном сознании будничная жизнь и чудо смешаны так, что никак не найдешь границы. Тут устная речь легко уходит в письменную, и все переливается и живет. И даже когда целые страницы мне казались неумеренно разговорчивыми, теряющими нить, когда речь героев делалась темна и дробна, я не мог думать о слабости прозаика, а предполагал, что я что-то упускаю из-за незнания языка и культуры, вскормивших эту образную систему. Уж очень все хорошо и чисто в лучших страницах!