Наступила крайне стеснительная минута. И так как ни жена, ни дети не знали, что перед ними находится слепая, они никак ни могли объяснить себе того исключительного внимания, с которым я направлял ее шаги. Я сам был до-нельзя выбит из колеи теми странными стонами, которые стала испускать несчастная калека, едва лишь моя рука оставила руку, за которую я держал ее во время поездки. Это не было человеческим стоном: можно было подумать, что жалобно скулит собачонка. Вырванная в первый раз из узкого круга привычных впечатлений, составлявших для нее весь ее мир, она никак не могла устоять на ногах, а когда я придвинул ей стул, она свалилась на землю, точно совсем не зная, что на него можно сесть; я подвел ее ближе к очагу, и она несколько успокоилась, когда ей удалось опуститься на корточки в той самой позе, в которой я увидел ее в первый раз прижавшейся к облицовке камина у старухи. В кабриолете она тоже соскользнула с сиденья и всю дорогу сидела у моих ног. И все-таки жена стала мне помогать, ибо естественные движения оказываются у нее самыми лучшими, но зато разум ее все время восстает и нередко берет верх над сердцем.
-- Куда же оно теперь денется? -- спросила она после того, как девочка была наконец устроена.
У меня задрожала душа, когда я услышал этот средний род, и я с трудом совладал с движением негодования. Все еще под сильным впечатлением своей долгой и мирной думы я сдержался и, повернувшись к своим, снова ставшим в кружок, положил руку на голову слепой.
-- Я привел потерянную овцу, -- сказал я со всей торжественностью, на какую я был способен.
Но Амелия не допускает мысли, что в евангельском учении может содержаться крупица неразумия или сверхразума. Я увидел, что она собирается возражать, и тогда я сделал знак Жаку и Саре, уже привыкшим к нашим мелким супружеским пререканиям и к тому же весьма мало любопытным от природы (часто даже недостаточно любопытным, по-моему). Но поскольку жена все еще была в замешательстве и как будто даже раздражена присутствием посторонней:
-- Ты можешь говорить и при ней, -- вставил я: -- бедная девочка ничего не понимает.
Амелия начала с заявления, что она мне нисколько не возражает, -- это обычное начало ее нескончаемо длинных разговоров, -- и что ей, как всегда, остается только подчиняться всем моим абсолютно непрактичным, идущим вразрез с приличиями и здравым смыслом выдумкам. Выше я уже упоминал, что я еще ровно ничего не решил относительно будущего устройства этой девочки. Я всего только предусматривал (и при этом крайне смутно) возможность устроить ее у нас и должен сказать, что никто другой, как сама же Амелия, натолкнула меня на эту мысль, когда спросила, не нахожу ли я, что "у нас в доме и без того народу довольно". Потом она подчеркнула, что я всегда вырываюсь вперед, нисколько не заботясь о том, хватает ли сил у тех, кто живет со мной рядом; что, по ее мнению, пятерых детей и без того с нас достаточно и что после появления на свет Клода (который как раз в эту минуту, словно откликаясь на свое имя, начал кричать в колыбели) "счет", можно сказать, переполнен и что она совсем сбилась с ног.
При первых словах ее пропроведи из глубины моей души к самым губам подступили евангельские слова, но я их все-таки не сказал, ибо мне всегда казалось бестактным прикрываться в житейских делах авторитетом священного писания. Но, когда она сослалась на усталость, я сконфузился, припомнив, что уже не в первый раз мне случается перекладывать на плечи жены последствия необдуманных порывов моего рвения. Впрочем, ее укоры уяснили мне собственный долг; я кротко попросил Амелию рассудить, не поступила бы и она на моем месте совершенно так же, и неужели она могла бы покинуть в беде существо, которому явно не на кого больше опереться? Я прибавил, что я не делаю себе никаких иллюзий относительно того груза новых забот, который прибавит к ее хозяйственным хлопотам уход за увечной жилицей, и что я сожалею о том, что не в состоянии достаточно часто приходить ей в этом на помощь. Под конец я успокоил ее, как мог, и просил ее не срывать на неповинной девочке досады, которой та безусловно не заслужила. Я указал еще и на то, что Сара уже в таком возрасте, когда она может гораздо больше помогать матери, а Жак и совсем обойдется без ее забот. Одним словом, господь вложил в мои уста нужные слова для того, чтобы помочь ей примириться с фактом, который, -- я глубоко в том убежден, -- она давно бы уже приняла, если бы самое событие оставило ей больше времени для раздумья и если бы я не распорядился врасплох ее волей.
Я считал, что дело мое выиграно; дорогая моя Амелия собралась было с добрым сердцем подойти к Гертруде, как вдруг ее раздражение забушевало пуще прежнего, ибо при свете лампы, взятой для того, чтобы лучше осмотреть девочку, она убедилась в ее чудовищной нечистоплотности.
-- Но ведь это зараза, -- крикнула она. -- Почистись щеткой, щеткой, да поскорее! Не здесь! Пойди, отряхнись на дворе. Боже мой; ведь все это облепит детей! Ничего на свете я так не боюсь, как вшей.
Возражать не приходилось, они так и кишели на бедной девочке. Я не мог удержаться от жеста отвращения при мысли, что я долго прижимал ее к себе в кабриолете.
Когда две минуты спустя, почистившись как нельзя более тщательно, я снова вернулся, я увидел, что жена упала в кресло, обхватив голову руками, и бьется в приступе рыданий.
-- Я не хотел подвергать твою стойкость подобному испытанию, -- нежно обратился я к ней. -- Во всяком случае, сейчас уже вечер, время позднее, и ничего теперь увидеть нельзя. Я урву время от сна и буду поддерживать огонь, возле которого ляжет девочка. Завтра мы ей острижем волосы и отмоем ее как следует. Ты станешь присматривать за ней только тогда, когда ты сможешь глядеть на нее без ужаса. И я попросил жену ни слова не говорить детям.
Пора было садиться за ужин. Моя поднадзорная, в сторону которой наша старушка Розалия, подавая на стол, послала целую тучу суровых взглядов, с жадностью проглотила поданную ей мною тарелку супа. За едой все молчали. Я хотел было рассказать о своем приключении, поговорить с детьми, растрогать их, дать им понять и почувствовать всю необычайность этой исключительной бедности, возбудить в них жалость и симпатию к той, кого господь внушил нам взять к себе, -- но я побоялся снова вызвать в Амелии раздражение. Казалось, будто мы дали друг другу слово пройти мимо и позабыть о событии, хотя никто их нас, конечно, не был в состоянии думать о чем-нибудь другом.
Я был очень тронут, когда, больше чем через час после того, как все улеглись и Амелия вышла из комнаты, -- обнаружил, что малютка Шарлотта приоткрыла дверь и в одной рубашечке тихонько вошла босиком, а потом бросилась мне на шею, порывисто обняла и шепнула:
-- Я не сказала тебе как следует покойной ночи.
Затем, показав кончиком своего маленького указательного пальца на мирно уснувшую слепую, на которую ей захотелось взглянуть еще раз, прежде чем отправится спать, она спросила:
-- Почему я ее не поцеловала?
-- Ты еще поцелуешь завтра. А сейчас оставим ее в покое. Она спит, -объяснял я дочурке, провожая ее до двери.
Затем я снова сел и проработал до утра, читая книги и подготовляясь к ближайшей проповеди. Несомненно, думал я про себя (так вспоминается мне сейчас), Шарлотта выказала сегодня гораздо большую чуткость, чем старшие дети, но разве каждый из них в ее годы не вводил меня вначале в заблуждение? Даже самый старший из них, Жак, от всего теперь сторонящийся, замкнутый... Принимаешь это за нежность, а они просто ластятся и ласкаются.
27февраля
Сегодня ночью снега снова выпало очень много. Дети в восторге, потому что, по их словам, скоро придется выходить на улицу через окна. Дело в том, что утром дверь оказалась заваленной, и ходить можно только через прачечную. Вчера я успел выяснить, что в деревне запасов достаточно, так как некоторое время нам несомненно предстоит быть отрезанными от внешнего мира. Не первую зиму нас засыпает снегом, но я не запомню, чтобы когда-нибудь заносы бывали такие глубокие. Я пользуюсь ими для того, чтобы продолжить начатый мною вчера рассказ.