Тын ничего не мог поделать с Федосьиным утином, и Прокоп вдруг растерялся, когда в суме у него застрял кусок сала и он впервые полез спать на пустую печку.
Он справил «полный ремонт», то есть что было мочи напился самогону и кричал на деревне, притопывая лаптями:
— Эх, Ря-монт, пошел, Рямопт!
Но в самый разгар гулянья к нему подбежала Проска и с хохотом потянула его за рукав:
— Тятька, айда домой, ужинать!
Он наполовину протрезвел, и тут только увидел, что Проска — полногрудая и полнощекая девка, что она хорошо хохочет и что перетянуть ее — стоит труда.
Хозяйство у Проски пошло немногим лучше прежнего, но сало она любила не меньше покойной Федосьи, и Прокопу стало житься еще проще, еще веселей, и взгляд его прояснился, как речка осенью — до дна.
2
Была у Прокопа еще одна привязанность — его отец, Аверя. Старик был странно схож с Прокопом: такие же кудлы, тот же востренький клочок бороденки, те же ясные глаза. Все это немного посерей и посуше, да борозды морщин на шее поглубже, да походка покривее.
Аверя тоже пастивал скот, но жил непоседливо, все ходил из деревни в деревню и всерьез верил, что исколесил чуть ли не весь свет. Знал же он не больше трех-четырех соседних уездов.
Когда после долгой отлучки он появлялся в Кочанах и его спрашивали, далеко ли он ходил, Аверя жмурился, подымал руку и, тряся над головою кривым указательным пальцем, тянул:
— У-у-у! До самого до Дорогобужа дошел!..
Цена ему была меньше, чем Прокопу, пастух он был плохой, неверный, соскучившись, нередко бросал пастьбу среди лета и уходил. Но в Кочанах смотрели на пего радушно, из почтения к сыну — настоящему пастуху, человеку, которому из года в год деревня доверяла свое богатство.
Всякую побывку отца сын выдавал ему бутылку водки, и они вместе «справляли ремонт». Аверя пьянел скоро, и тогда, похожие друг на друга, как двойники, отец и сын молодо потопывали по избе, кудлатые, легкие, голосистые. В избу заходили мужики посмеяться, и Прокоп выкрикивал развеселым своим тенорком:
— И-и-их! Нищие гуляют — господь радуется! Пошел, Каменский…
С годами Аверя начал очень быстро хиреть, точно старость наверстывала упущенное. Под восемьдесят он стал еще неуживчивее: ему не доверяли коров, он гонял овец, потом гусей. Наконец его усадили на большом проселке стеречь воротца, он открывал воротца проезжим, ему перепадали кое-какие крохи, мир помогал ему из милости. Но и с этой работой Аверя справлялся плохо. От слабости он засыпал в своем шалаше, воротца стояли настежь, скот выходил с пара на яровое.
Этим летом Аверю насилу признали в Кочанах. Прокоп долго мигал, вглядываясь в припухлое лицо старика, потом спросил его без всякой веселости:
— Ты что, умирать пришел?
— Еще разок схожу подале, выпью, да и умру, — ответил Аверя.
В груди у него клокотало, весь оп гудел от каких-то хрипов и содроганий. Он слег п не вставал много дней.
Проске он скоро надоел.
— Дух от него очень, — сказала она.
Тогда и Прокоп стал думать об отце с неприязнью.
Пастух приглядывался к Проске скрытно и беспокойно. У него еще находились прибаутки, и он смеялся иной раз по-прежнему звонко, но скука наседала на него с каждым часом грузнее.
В Кочанах давно уже болтали о Проске нехорошее. Говорить Прокопу береглись, но пастуху хитро не знать всех сплетен, пастух на деревне — газета. Да и сам он кое-что примечал.
Из города вернулся в Кочаны Ларион, парень верткий, разбитной. Привез он с собою новые песни-говорилки, городскую пляску — тусте, штаны раструбами по-матросски и сразу пошел верховодить. У девок разгорелись на него глаза, парни начали подражать ему.
Нашлись и недовольные — из тех, кому не под силу было тягаться с Ларионом в зубоскальстве и озорстве. Кочаны разбились па два лагеря — за Лариона и против него. Кончилось дракой, в которой Ларион ранил одного парня кистенем. После этого Лариона стали опасаться.
Не мудрено, что на гулянках, в праздники, он увивался вокруг Проски. Она слыла первой в Кочанах плясуньей и песенницей, скоро обучилась невиданному тусте и весело, с готовной лукавинкой подмигивала Ларнопу, нарубая скороговорочку девьей песни:
Ухажерочкой этой была, конечно, сама Проска, и деревня заболтала о ней со злобой, с завистью, издевкой и удовольствием.
Пожалуй, впервые за свою жизнь Прокоп не знал, что ему делать. Он смотрел па дочь, прикидывал в уме, что говорят на деревне, и отплевывался со злобой: