Странный он мужик, этот Петр Борисович. Дерганый какой-то. И не компетентный. Серафим Серафимович пошевелил пальцами ноги. И не рыбак вроде — на показанные ему восхитительные мормышки ручной работы не отреагировал никак, кивнул только вежливо.
Все равно хорошо. Питер, казалось бы, рядом, в четырехстах километрах, а не скажешь — все другое. Другое пространство, время другое, свободное время. Если разобраться — вся жизнь прошла в погоне за свободой: она мерещилась совсем рядом, явственно угадывалась ее презрительная улыбка, необходимо было поймать ее и овладеть.
Серафим Серафимович хорошо знал места ее обитания — в престижном вузе, в дворницких и котельных, в прокуренных кухнях и, конечно же, у костра — с песнями Галича и Окуджавы, Клячкина, Кукина и самого Городницкого. А в девяносто первом ее занесло на баррикады в жарком августе, с обнаженной грудью — чем не Делакруа. Пришлось тащиться за ней в Москву и отлавливать, взявшись за руки с вечными студентами и домохозяйками. Опять ускользнула. А через полтора года, в трескучий мороз, когда Серафим Серафимович торговал с лотка молочными продуктами, подошла, закутанная, протянула без улыбки тыщу и исчезла в испарениях толпы.
— С чего ты решил, что это была я, — ухмыльнулась Свобода.
— Ну, это вычислимо, — объяснил Серафим Серафимович. — Поступок твой иррационален и бессмысленен. Унизить меня ты вряд ли хотела, хотя, по зрелом размышлении…
Резкий враждебный стук по стеклу и внезапная боль в ноге перехватили дыхание. Серафим Серафимович сел, нащупал железные прутья спинки кровати и потрогал ногу. Стук повторился.
— Что это? — выдохнул он.
— Это Савка, — спокойно ответил Петр Борисович со своего места. — Опохмеляться пришел.
— Среди ночи?
Петр Борисович чиркнул зажигалкой.
— Без пяти восемь. Как раз подоил.
Ночной оттепели как не бывало, сырой мороз обжигал пальцы, по синему, зеленому, черному лицу Савки била снежная крупа.
— Ввуй, ввуй-ввуй, — произнес Савка и виновато искривил губы. — Помираю, — добавил он уже в избе.
Затрещала печка, Петр Борисович убрал в холодильник лишние пакеты, поставил сковородку на плиту.
— Савка, нам так водки не хватит, — строго сказал он.
Опохмелившийся Савка тепло посмотрел на Серафима Серафимовича.
— Как нога? Вижу, ты от гипса избавился. И правильно. Так лучше заживет. А водки как не хватит — к Нинке можно сходить. Работнице Митяя.
— Вот ты и сходишь.
— Я — нет. Не дает она мне. А тебе — даст. Ты незнакомый.
— А Васька с Машкой живы?
— Живут. Только я к ним не хожу. Сволочи они.
— Чего это?
— Да провинился я перед ними. Ну их. И к Нинке не хожу. Она хамка. Батрачка.
— Ты смотри, какой барин, — изумился Петр Борисович.
— Барин, не барин, а сам себе хозяин, — с достоинством ответил Савка, оторвал фильтр от сигареты и закурил.
— Господа, — осторожно сказал Серафим Серафимович, — а правильно ли мы поступаем, когда курим в избе?
Петр Борисович почему-то рассердился:
— В избе живут, — сдержанно ответил он, — а значит, спят, любят, ругаются, едят, пьют и курят. А вокруг — снега. А все остальное — народничество. А на эти бумажные иконки не обращайте внимания.
— Резонно, — подумав, согласился Серафим Серафимович. — Тем более, что Бог — это, конечно же, не бумажки. Бог — это квантовая механика.
«Не следовало говорить про иконы», — с досадой подумал Петр Борисович.
— Савва, на рыбалку пойдешь? — спросил он.
— Хер что поймаешь, — улыбнулся Савка, — я так не люблю. Я хожу в марте, когда щука нерестит. Летось набил строгой три бочонка. Вымачиваю и ем. Говно рыба. А ты — сходи. А Херсимыч пусть поболеет.
— Мужики! — побледневший Серафим Серафимович показывал рукой в сторону печки. — Мотыль!
Коробочка с отборным мотылем лежала в кармане ватника, повешенного для просушки. Рубиновые черви побелели, посередине коробочки пузырилась пена, похожая на плевок.
— Подохли, — установил Савка. — Кто ж так делает! Зачем! Надо было промыть и в тряпочку. На подоконник. Вот, рыбаки, вашу…
Савка глянул на бутылку и замолчал.
— Репейник, — строго сказал Серафим Серафимович, — репейник есть?
— У тебя, Борисыч, весь огород репейником зарос. Я даже корову по осени перестал загонять, — проболтался Савка.
— Значит, загонял все-таки? Вот пойди и наломай, за потраву. А я человек городской, репейника от кипрея не отличу.
Савка завалил избу высокими растопыренными стеблями. Ворох навалил на кровать Серафиму Серафимовичу.
— Вот тебе теща устроит, — потешался он. — Зато мышей не будет. Колючки пугают. Так и передай.
Стеклянным полднем Петр Борисович вышел на лед. Было тепло — минус три-четыре градуса. Сырость исчезла. В расплывчатом небе временами проступало мутное солнце.
Середина декабря — не лучшее время для рыбалки. В коричневой глубине столпились в стаи, чешуя к чешуе, полуобморочные окуни, беспомощно шарахаются от тугой струи, гонимой угрюмым судаком-одиночкой, окаменелые лещи стоят в строгом порядке, как вымытые после пиршества уцелевшие тарелки. Только налим беспокойно похаживает в корягах, бесцельно потрагивает осклизлые сучья, томится в тревожном предвкушении нереста.
Петр Борисович разгреб валенком снег и стал бурить лунку в мраморном льду. Лед, спрессованный многими оттепелями, поддавался с трудом, ледобур елозил в ямке с белым крошевом, буксовал.
Сердце бухало, Петр Борисович сбросил тулуп и отдышался. И это все, что мы имеем в пятьдесят пять лет? Если что, не выживешь, как говорит Савка.
Бур, наконец, провалился. Петр Борисович с силой выдернул его, желтая вода залила снег и, качаясь, осела в глубине лунки.
Подледный лов заинтересовал Петра Борисовича относительно недавно — он не любил холода, к тому же любил воду, много воды, желательно до горизонта. А тут — дырка в асфальте, что прикажете любить?
Однако Ян Яныч в Карелии, на Пелусозере, так азартно бурил эти дырки, так зажигательно бегал от лунки к лунке, так внимательно, так истово вынимал из дырок окуней и налимов, так серьезно рассказывал о преимуществе белых блесен над красными, а самое главное — так хорошо потом пилось и разговаривалось…
Петр Борисович не верил в рыбацкую науку, а верил в удачу. Как ни прекрасны твои мормышки, какими кулонами ни покачиваются на японской леске твои блесны — в подводном пространстве ходит одна, суженая тебе рыба, и подойдет, подай только знак. Одна, потом вторая, третья, чем больше, тем лучше.
Петр Борисович сел на перевернутое ведро, насадил червячка из репейника на желтую блесну среднего размера и повернулся спиной к легкой поземке. В любом деле самое волнующее — это начало. Когда ничего еще не испорчено, еще все обратимо, и возможность успеха — все сто процентов. Он волновался перед белым холстом, перед непочатой стенкой, а когда-то давно — над чистым листом бумаги.
Лет десять назад отыскал Петр Борисович тетрадку со студенческими стихами, прочел и умилился. Стихи были, разумеется, несовершенны, недостатки по прошествии лет особенно очевидны, но все равно — он так больше не сможет, сейчас и никогда. Он даже привез эту тетрадку сюда, в деревню, где, полагал по наивности, будет, сидя на чердаке с видом на реку, что-нибудь исправлять или продолжать.
Было несколько пустых слабых поклевок, потом вялый окунь величиной с палец крутнулся вокруг своей оси, подергался на льду, забросал себя снегом и затих. По науке, надо менять место, просверлить еще лунку, и не одну. Но все это, знал Петр Борисович, только внесет путаницу — сядешь на другую лунку, а Она не поймет, придет сюда. Главное — дать ей шанс.
Попалось еще два окуня, покрупнее, потом, один за другим, два ерша. Петр Борисович посмотрел на часы — около трех, через час начнет смеркаться. Он побросал околевший улов в ведро, взвалил на плечо ледобур и без сожаления побрел домой.