Дождь прошел недолгий, и только добавил духоты. Прибитые к траве комары вяло отряхивались, не роились и не звенели, а жалили исподтишка. «Ладно, — подумал Колька и обтер рукавом топорище, — поехали».
Место можно было выбрать и посуше — вон хотя бы на том бугорке, но перекатывать туда эти чугунные осиновые бревна — замучаешься в сорок семь лет. Разумнее было бы выбрать материал по плечу, хотя бы сухую елку потоньше, но когда так думалось, Колька враждебно поглядывал на свое логово — ни шалаш, ни землянка, ни бобровая хатка — брошенное воронье гнездо, покрытое старым, еще с детства, ватным одеялом, закиданное драными телогрейками и жестким, как асфальт, брезентом.
Колька проводил на острове большую часть лета и половину осени, поэтому стоило сложить настоящую избушку, маленькую, но крепкую, навсегда. И отвадить заодно забредающих сюда дачников. Словом, это его, Колькин, остров, и нужно застолбить участок, как у Джека Лондона, или пометить ареал, как волк. Четырнадцатилетним пацаном Колька столкнулся с волком один на один и победил его.
Уже стемнело, когда Колька возвращался из школы. Розовое небо стояло над Сокольниками, и снег казался зеленым. Справа, за деревьями, у аттракционов, грохотала музыка, кто-то кричал нарочито страшным голосом. На Колькиной дорожке, почти не расчищенной, было безлюдно, иногда только проходили темные силуэты, в основном пары, исчезали или присаживались на заснеженные скамейки.
Настроение у Кольки было привычно паршивое, как всегда в первые часы после занятий. Как всегда, чуть не схватил пару по геометрии, как всегда, презрительно повела плечом Галя, как всегда, как много, много лет, маячила на передней парте белая мягкая голова Кузубова, отличника, отливала перламутром перхоть на воротнике его дорогого шевиотового пиджачка.
Время, проведенное в школе, было загубленным, оно тянулось бесконечно, но вылетало стремительно, большим куском, из Колькиного существования, отбрасывая его назад реактивной силой своего рывка. Он приходил в себя уже вечером, после папкиных ста пятидесяти граммов, когда тот, рассказав короткую, отмеренную байку из своей плотнической жизни, рано уходил спать. Мамка стрекотала с соседками в кухне длинного коммунального барака, а первоклассница Наташка разрисовывала под абажуром «Историю Средних веков».
Впереди взвизгнули, из беседки, пятясь, вышла парочка и, набирая скорость, прошуршала мимо. Колька заглянул в беседку. Бледный свет дальнего фонаря лежал на снегу длинной палкой, а посреди палки смотрел на Кольку теплый, цвета свежего хлеба, прекрасный рубль.
Рядом с рублем стоял волк. И то и другое было удивительно, даже сказочно, но сказочнее был все-таки рубль. В бараке давно уже обсудили заметку из «Вечерней Москвы», о том, что на Каланчевке, в полосе отчуждения, поселилось волчье семейство. Колька даже, засыпая, не раз проигрывал про себя сценки, где звери встречали путевого обходчика, или стрелочника, или местных собак.
Волк достался ему, и его нужно было одолеть. Тем более, приз пошевеливался на снегу, готовый улететь при первом порыве враждебного паркового ветра.
Волк стоял набычившись, поглядывая исподлобья, и нехорошо улыбался. Колька бочком пробрался в беседку, высвобождая проход для волчьего бегства, и громко гукнул. Волк зарычал. Прижавшись спиной к невысокой стенке, Колька швырнул в него сумку с учебниками и выпрыгнул наружу. Вытащив ноги из сугроба, осторожно заглянул. Волк сидел как ни в чем не бывало, забив зад поглубже под скамейку, и молчал. Он даже не посмотрел на Кольку, и уходить вовсе не собирался. Колька рассердился. Торопливо, царапая пальцы настом, слепил он крупный снежок, и с криком: «Прямой наводкой по манде сковородкой!» — боевой клич Колькиного соседа Степана — впаял его в широкий волчий лоб. То ли зверю стало больно от удара почти в упор, то ли крик обескуражил зверя, только волк заерзал задними лапами, прогнул спину, поднялся и молча вышел.
Дома не стоило рассказывать эту историю: не поверили бы, тот же Степан, опиши ему все приметы, сказал бы, что это была собака, а потом бы еще и дразниться стал: «Ну, ты, волкодав!». Теперь, через много лет, Колька и сам склонен думать, что это была собака. А может, и вправду волк, кто его знает.
Но рубчик этот был ниспослан Кольке свыше — призрак унижения надвигался на него уже второй день в образе обалдуя Недопекина — Колька проиграл ему в очко рубль тридцать. Карточный долг — святое дело, и можно было его вернуть через дня четыре, сэкономив на завтраках. Но обалдуй уже вчера начал подмигивать, стукать кулаком в плечо и многозначительно спрашивать: «Ну, как?»
Лезвие топора сладострастно сдирало лягушачью кожицу осины, обнаженное дерево, слегка вспотевшее, мучительно белело. Колька вздохнул и огляделся. Коровы мелькали среди берез кучно, одна, две, четыре, одиннадцать и так далее, и никуда им не деться, остров все-таки. Это был кусок леса, бывшая когда-то деревня, от которой остались пологие ямки погребов и фундаментов. С северной стороны медленно текла Медведица, с восточной — приток ее — Малая Пудица, образовавшая с юга большой тихий залив, заросший ирисами и набитый рыбой. В этом заливе обосновался, вернее, завелся сам по себе, как бобр, рыбинспектор Копыткин, расставлял на свободе многие сотни метров сетей, так что сунуться туда можно разве что с удочкой. Зато на реке Копыткин не бесчинствовал — некогда, да и незачем. Из залива просачивался в Медведицу заболоченный ручей, непроходимый только весной и поздней осенью. Через него и брел Колька на остров в болотных сапогах вслед за коровами. Здесь сочнее была трава, не было густолесья, и березы с осинами вольно чередовались, соседствуя местами с черными елями. В этом соседстве появлялись белые грибы, пока коровы не вытаптывали. Колька следил поначалу, а потом махнул рукой. Коровы оставались здесь несколько дней, а то и неделю, иногда самовольно уходили по своим же следам и разбредались по окрестным деревням, раздражая дачников.
Дачники — еще ничего, но местные, владельцы одной коровы, или полутора, ругались немилосердно: скудной травы деревенского луга едва хватало им самим. Немногочисленных местных Колька крестьянами не считал — только и смотрят по сторонам, что бы урвать. А дачникам можно посочувствовать — они хотят природы, хоть и ничего в ней не понимают. Эта загадка мучила Кольку, не сильно, но безнадежно — как можно не понимать того, что любишь. И когда кто-нибудь хвастал ловко срубленной банькой, или, чего доброго, парником, он только щерился в ответ растерянно и жалостливо.
Подоив кое-как, Колька в сумерках уже продирался со своим велосипедом домой, в Окариху. Давно, поначалу, Кольку радовала эта долгая темная дорога через лес и возвращение обратно на рассвете. Добровольная неприкаянность казалась свободой.
Некурящий Колька отложил топор, сел на бревно и попытался внутренне помолчать. «Какая же это свобода. Именно расстояние, принудительный путь, вяжут человека по рукам и ногам. Пространство пожирает человека быстрей, чем время». Сквозь березы сверкала река, синие блики переливались в листве, куковала кукушка, долго, не сосчитать. Чем не свобода. Хотя — моторка проехала с пьяным гоготом, там, в заливе, — Копыткин. Колька снова взялся за топор. Будет избушка, два на два. Тоже хорошо.
При слове «труд» Колька ежился, как на профсоюзном собрании. Он предпочитал не трудиться, и даже не работать, а — делать. В самом процессе делания Колька находил покой, хорошо бы еще не торопиться, но дела набегали друг на друга, как волны, сливаясь и перемешиваясь, и наслаждение процессом было роскошью — немедленный результат был необходим.
Из ненавистной школы Колька вышел крепким парнем среднего роста, белозубым и курчавым, похожим на цыгана, что не вязалось с польской, по отцу, кровью и фамилией Терлецкий.
У новых окружающих внешность его вызывала то смутное подозрение, то, напротив, ожидание чего-то легкого и приятного — гитарных ли переборов, или просто фокусов. Колька фокусов не показывал и на гитаре не играл, с девушками был застенчив, и потому иногда хамил. Он избегал ровесников — курить так и не попробовал, а водка не понравилась: опьянение уводило его от чего-то важного, самого главного, пока еще не осознанного, пьяный треп лишал его воли и томил, возвращал в школу, в подвыпившем собеседнике он видел Учительницу. Доброжелательный Колька не выносил разговоров о дружбе, они казались ему высокопарными, гораздо легче было говорить о любви. Он и любил все, что видел — сирень во дворе, родителей, вздорную Наташку, Оленьи пруды, куда водил сестренкину ораву купаться, и множество беременных женщин, бродящих по аллеям — в Сокольниках была для них какая-то специальная больница.