К середине лета Колька не то чтобы забыл о закинутой в Москву телеграмме, а старался не вспоминать и простить ее себе, как неловкую шутку.
Четырнадцатого июля, под вечер, в день Колькиного рождения, на золотистой дорожке возникла женщина и длинной тенью дотянулась до калитки. Сиреневое ее платье светилось, вокруг светлых волос стоял нимб. Люся поставила корзину, сбросила с плеча тяжелую сумку и, напряженно улыбаясь, коснулась Колькиного лица разгоряченной щекой. Запах пота умилил Кольку, он дополнял и укреплял облик мимолетного виденья, опускал его на землю рядом с ним.
В корзине оказался подарок — полумертвый от долгого пути месячный щенок спаниеля.
Артем Николаевич обрадовался Люсе, показывал ей постройки, простодушно хвалил Кольку, обещал завтра показать место, где белых грибов — косой коси. Полина Филипповна вздохнула, окончательно поставила на Москве крест и приготовилась ждать внуков.
Через неделю Колька пригласил Люсю в сельсовет — зарегистрировать брак. Люся покраснела и пошла переодеваться, но оказалось, что паспорт остался дома. Ничего страшного, — успокаивала она, все равно ей нужно съездить в Москву, устроить дела, найти квартирантов, и вообще… У Люси была куча денег — она работала зубным техником — и ей хотелось бы сделать хороший подарок Полине Филипповне, с которой никак не могла найти верный тон — то кидалась помогать по хозяйству, круша посуду, то подолгу гуляла вдоль деревни в венке из ромашек, пугая односельчан.
Кольке понравилась идея с подарком, он взял деньги, и наутро привел из совхоза телку. Полина Филипповна покосилась на животное и потянула Кольку за рукав. «Пойдем, — сказала она, — там твоя краля чем-то отравилась».
Люся, бледная, лежала в постели, иногда резко вздрагивала, у нее был жар, и говорила она с трудом. Артем Николаевич приподнял ее голову, умолял открыть «ротик пошире», и пытался влить туда литровую банку козьего молока. Разлив молоко по подушке, он продолжал вытягивать из Люси историю болезни. «Ничего такого, — вспоминала она, — разве что черная ягода. Такая, на высоком стебельке, большая, в окружении звездочки из бледных лепестков. Черника, наверное, только горькая». — «Ягода одинокая? — нахмурился Артем Николаевич, — ну, дела, отрава редкостная. Это же вороний глаз». Люся, правда, ее не проглотила, разжевала только, и выплюнула.
Все, впрочем, обошлось, Люся была жива и здорова, продолжалось лето, грелись на солнце и росли три живых существа. Щенок, прозванный Туманом, пытался тяпнуть телку Римму за ногу, Римма брыкалась, козу же Туман побаивался.
У Кольки наступили трудные времена — напарник пьяный свалился с лошади, сломал ногу и лежал теперь дома, окончательно спиваясь. Колька, быстро освоившись в седле, гонял стадо от деревни к деревне, выискивая в лесу нетронутые поляны. Возвращался ночью, сидел на крыльце с отцом, пока тот выкуривал сигарету, выпивал простокваши и рушился спать рядом с тихой Люсей.
Люся медлила с поездкой в Москву, но в конце сентября все-таки собралась, пообещав вернуться через неделю. Прошло десять дней. Артем Николаевич забеспокоился, просыпался ночью, курил. Колька же, от усталости или еще чего, был невозмутим и не очень удивился, когда на двенадцатый день пришло письмо. Люся сообщала, что «залетела», что захочет — сделает аборт, а не захочет — родит, но скорее-всего — первое, что она не вернется, потому что Колька — существо ядовитое и одинокое, вроде «вороньего глаза», и хватит с нее одного отравления. Ей стыдно только перед Артемом Николаевичем и она передает ему привет и наилучшие пожелания.
Колька прочел письмо невозмутимо, даже тупо, потом заплакал и просветлел. Эта дура и неумеха свалилась с его души, а баб, пригодных для дела жизни вон сколько…
Полина Филипповна отреагировала просто: «Прошмандовка!» — сказала она и пошла в огород.
В ноябре по чернотропу пришел из Шубеева Славка, мужик с монгольским лицом, но не желтым, а синим от ветра и пьянства, и спросил, есть ли у Кольки ружье. У Кольки была одноствольная тулка шестнадцатого калибра, курковая, а вот припасов… «Найдем, — сказал Славка. — Сходить убить кабана», — объяснил он. Засады устраивать некогда, а вот набрать пять-шесть мужиков, и выгнать. Только где их взять, этих пять мужиков по четырем окрестным деревням. Он, Колька, и будет пятый.
Пойдут еще Божок из Лушпанова, да Володька-прапор, Колькин односельчанин, с пацаном. Ничего, пацан загонять будет.
Кольке не нравился этот прапор с потаенным взглядом, и его пацан, рыжий и нахальный, лет тринадцати, но охота пуще неволи, к тому же хорошо бы мяса на зиму.
Решили идти в сторону Храпаева, там с обеих сторон лесного клина картофельные поля. Собрались у Кольки — от его избы и начиналась дорога.
Первым пришел Божок из Лушпанова, мужик малознакомый, лет пятидесяти, длинный, с просторной верхней губой и длинными руками, постоянно обнимающими пространство. Он был тих и загадочно улыбчив, будто знал что-то хорошее, но не нужное посторонним и даже опасное для них. О нем ходили темные слухи: то ли убил кого-то, то ли его собирались убить.
Божок помалкивал, Колька тоже, но при этом смущался, а Божок — нет. Выручил вошедший Артем Николаевич, затеял какой-то разговор. Появились и Славка с прапором. Рыжий Сашка подошел к Кольке и уставился на него. Смотрел он долго, с минуту, потом хмыкнул и отвернулся.
Изба наполнилась хриплыми, натужными голосами, лужами, натекающими с валенок, кислым дымом «Примы» и «Астры». Полина Филипповна молчала в углу, Артем Николаевич принес чайник и чашки.
От чая отказались. Володька-прапорщик развязал узелок и вынул бутылку. «Не надо», — тихо сказал Божок, но прапор только покосился на него, налил полчашки, выпил, аккуратно заткнул бутылку и запихнул обратно. Затем взял со стола карамельку, зубами содрал обертку и выплюнул ее на пол.
Ждали сумерек, разбирали боеприпасы. Кольке досталось два патрона. «Хватит», — коротко объяснил прапорщик. «Хватит так хватит», — подумал Колька и захотел спать. Ему давно уже надоела эта охота, но отказаться было неудобно, да и любопытно стало — неужели из этого балагана что-нибудь получится. Колька охотился несколько раз в студенчестве, но на уток и в другой компании.
Наконец вышли. Белое мутное небо было слегка светлее снега, тонким слоем запавшего в ямки. Чернели на дороге бугры, желтые злаки торчали по краям, стояли неподвижно огромные, в полтора роста, зонтики дягиля. Шли молча, гуськом, Колька слегка поотстал. Через полчаса заметно стемнело, ударил по лицу легкий заряд крупы. Приходилось смотреть только под ноги. Белый мрак сгущался, надвигалось ощущение нереальности, было похоже на краткий сон в седле после тяжелого дня.
Впереди что-то прокричали, Колька поднял голову и подошел. Серый лесной клин уходил влево и терялся в массиве, еще левее процарапывались на снегу борозды поля. Божок достал фонарик и шарил желтым пятнышком, удаляясь в сторону леса. Вскоре он вернулся и рассказал, что входные следы есть, здесь, недалеко, почти у самого торца, а выходных не видать.
Стали по номерам. Прапорщик пошел вперед, к самому устью клина, впадающего в лес. Божок направился тоже к устью, но с противоположной стороны. Славка стал на полпути. Самое дохлое место досталось Кольке — почти у самых входных следов. «Ну, и ладно, — решил он, — посмотреть, что за следы такие, если различу». К его удивлению, следы оказались хорошо вытоптанной черной тропой.
Рыжий Сашка подобрал толстую палку и с треском вошел по следам, он стучал по стволам, гоготал и свистел. «Чтоб тебя, — досадовал Колька, — будь я секачом, развернулся бы и затоптал, ей Богу».
«Погиб наш юный барабанщик, — орал рыжий, — положили его в гроб, ну мать и его…»