Они ехали не торопясь, тем более что шоссе скоро сменилось грунтовой дорогой, не раскисшей ещё, но уже насытившейся — из-под переднего колеса вылетали жирные колбаски глины.
Впереди на дороге что-то темнело, смещаясь, медленно покачивалось влево и вправо. Приблизившись, они увидели похоронную процессию.
Нежно-зелёная кабина грузовика тускло блестела под моросящим дождём, в кузове елозил гроб, обтянутый кумачом, промокшим, почти чёрным. За гробом шла сердитая старуха на высоких параллельных ногах в новых коричневых ботинках, за старухой молча тянулся духовой оркестр. Двигалась процессия быстро, шофёр временами высовывался из кабины и притормаживал. Старуха тщательно обходила лужи, оркестр послушно вилял вслед за ней. Вода медленно, как масло, текла по тёмной латуни инструментов, капала с козырьков кепок.
Гауз обернулся. Карл помотал головой — обгонять, ревя мотором и брызгая глиной, было бы нехорошо. На малых оборотах, отталкиваясь ногами, они брели за процессией, вымокшие и притихшие, не помня о цели и направлении. Наконец Карл, бессмысленно глядящий на нечто латунное, опомнился, выдернул бутылку из заднего Валериного кармана, отвинтил крышку, несколько раз глубоко глотнул и протянул Валере. Гауз высоко поднял бутылку, покивал ею в спину процессии, залпом допил и шикарным жестом выбросил через плечо.
Наконец грузовик, буксуя, съехал на просёлочную дорогу с темнеющим вдали кладбищем, оркестр выпрямился, стряхнул воду с кепок и заиграл. Дорога была свободна, похоронный марш звучал жизнеутверждающе, дождь прекратился.
Вдоль дороги с обеих сторон возникли крепкие каменные хаты, белые и голубые, улица эта, в абрикосовых и вишнёвых садочках, тянулась далеко, километра два. Гауз притормозил и оглянулся.
— Татарбунары, — прокричал Карл. — Здесь ловить нечего. Всё схвачено, если не худфондом, то Германом Антроповым…
Гауз кивнул и наддал. Проехали площадь с серебряным скорбящим воином на одном колене, опирающимся на ППШ, с толстыми, как сало, бетонными погонами.
— Три штуки тянет, — прокричал Карл.
Дорога раскисала, хотелось есть, дождь то прекращался, то моросил снова, мелкими горстями лупил по лицу, под прилипшей одеждой тлели травмы.
«До Тузлов доедем, — размышлял Карл, — а там хоть в гостиницу, хоть в Дом колхозника — снять, выжать, развесить и, разумеется, напиться. Только повнимательней — Гауз всё-таки дурной».
Мотоцикл остановился.
— Опять по чану? — посочувствовал Карл.
— Где? — трагически развёл руками Валера. — Дело не в этом. Дороги нет. Давай хоть в посадку, посуше всё-таки, а там — подумаем.
Посадка уходила от шоссе под прямым углом, вдоль чёрного просёлка с растекающимися следами тракторного протектора. Была она шириной метров пятнадцать и состояла из абрикосовых деревьев, подрагивающих под дождём розоватыми верхушками, чахлых акаций и диких дюралевых маслин. Абрикосы уже сошли, и остатки их догорали в серой траве. Трава была почти сухая — дождь стекал по стволам акаций тёмными чешуйчатыми струями.
«Костёр, что ли, развести», — лениво подумал Карл, пошарил глазами и наткнулся на голубеющие вдали пятна.
— Пойдём посмотрим, — решил он.
Несколько десятков ульев: голубых, жёлтых и красных, выглядели фантастически нарядно; представились весёлые гномы, застенчивые Белоснежки и вкусная еда. Из армейской палатки выглянул хмурый дед, исчез и стал выползать задом, волоча за ремень двустволку.
— Стой, стрелять буду, — равнодушно сказал он, выпрямляясь и растирая поясницу. — Кто будете такие?
Дед был небольшой, с короткими усами над запавшим ртом и круглыми твёрдыми щёчками.
Неожиданно для себя художники наперебой стали рассказывать о своих приключениях, о том, как упали — «видишь, всё аж чёрное», — о похоронной процессии, о том, что…
— Стой, стрелять буду! — округлил глаза дед. — Йисты хотите? О то ж. Тодi ехайте до конца посадки. Там будэ село. У третий хати, коло почты, возьмете белого вина — скажете, дядя Федя велив. И — сюды. Тильки — на вашу душу. В мене грошей нема.
— Так не проехать, — сказал Гауз.
— Один пройиде. Побоку. Вот ты, — ткнул он в Карла.
— Да я не умею, — засмеялся тот.
Дед задумался:
— Тодi — ты!
— А что, Гауз, — сказал Карл. — Может, правда…
Валера, матерясь, тяжело вывел мотоцикл на дорогу.
— Без меня не пейте, — мрачно пошутил он.
Разъезжая по сёлам, Карл автоматически переходил на украинский язык, несколько литературный, разговаривал с удовольствием, хоть и не без труда. Дед же, видимо, из вежливости, старался говорить по-русски.
— Вот я тут сторожу вулыки. Улии, значит. А знаешь, какой я був хозяин! Господарство у меня було — во! — Дед грозно посмотрел на Карла.
— Та де ж воно?
— Погорив, — поник плечами дядя Федя. — Вщент погорив.
— А как?
— А так. Леглы спать. Я до Гани, а вона — не дае. Я знову до Гани, а вона знову не дае. Повернулась сракою и спыть. Что делать? Лежу соби. Дивлюсь — щоть блещить. Я кажу: «Ганя!», а вона: «Га!» — «Хрин тоби на! Хата горить!» Повыскакували, а хата сгорила. Председатель утром приехал. Посмотрел и говорит: «Вот тебе, Федя, за все наши грехи». Заплакал, достал пять рублив и каже: «На!»
С рёвом выскочил из грязи забрызганный Брандгауз, прислонил мотоцикл к дереву, победоносно вытряхнул из холщёвой сумки три бутылки мутного самогона.
Сухая акация горела без дыма, серый день перетёк в серые сумерки, редкие капли падали с листьев, самогонка пилась легко, и опьянение было прозрачным. Были у деда помидоры и кривые огурцы, и белый крошащийся хлеб, и жареные отсыревшие караси, и чёрная редька.
— Хиба це редька, — сетовал дядя Федя. — В моём господарстве такая редька була! Вырастил я как-то для областной сельскохозяйственной выставки. Чтоб и колхоз прославить, и себя не забыть. Ну, вырастил и тащу. А вона не лизе. Кажу: «Ганя, помоги». Ганя вчепилась в мене и тащит. Не лизе. Внучка из школы пришла. Кажу: «Маруся, помогай». Ну, вона в бабу вчепилась. Тяжем. Не лизе. Тут Полкан над вухом як гавкне! Мы тут уси и попадали. Вот така редька була! Як твоя голова. Ни — як твоя!
В темноте дождь зашумел с новой силой. Всё уютнее становилось у костра, просторнее было на душе.
— Дядя Федя! — воскликнул Карл. — А знаешь Коцюбинского?
— Который с базы? То вин — Коцюба.
— Да нет! Слухай:
«Идуть дощи. Холоднi осiннi тумани клубочаться вгорi, опуская на землю мокрi коси. Пливе в сiрiй безвiстi нудьга, пливе безнадiя, i стиха хлипае Сум… Нема простору, нема розваги…»
— Ух ты, — таращил глаза дядя Федя. — Та после таких слов! Все, хлопци, — кричал он, — я з вами! Погорив так погорив! Малювать буду, вирши сочинять буду, песни спивать буду! А вулики зараз геть на дорогу повыкидаю!
Костёр потихоньку догорал, печально угасала песня:
Гауз заснул сразу. Дядя Федя ворочался, сучил ногами по стенке палатки и что-то бормотал. Карл прислушался.
— Идуть дощи, — вздыхал дядя Федя. — Нема простору, нема розваги…
ДЕЛО ЧЕСТИ
Это произведение трудно было назвать плакатом, хоть и нарисованы на нём были белые слова «Хлеб — Родине».
Загорелая белозубая дивчина высоко держала огромную паляницю с хрустальной солонкой на вершине, белое платье её переливалось тяжёлым шёлком, алая вышивка обрамляла загорелую шею.
Густые гроздья винограда, тёмного, как ночь, и белого, продолговатого, касались её плеч, из-под резных листьев высовывались жадные витые усики, розовой косынки касались коричневые груши и мощные яблоки, голубые в тенях и жёлтые на свету, с вплавленным посередине белым бликом. И другие — ярко-зелёные с тонкими красными рисочками. Сверху было синее небо с нарезными, как батоны, облаками. Хрустальная солонка сверкала ломкими лучиками.