Ввалился Брандгауз, бросил каску на пол и враждебно посмотрел на Карла:
— Выпить есть?
Карл кивнул на рукомойник. Донышком стакана Валера поддел штырь, спиральная струя потекла в стакан, пузырясь фиолетовой пеной. Гауз опустил стакан, тонкая струйка пала на известковую побелку, оставив бледный лиловый след.
— Что, побежал Ведмедев?
— Зачем побежал, пошёл. Всё равно опоздал. Он что придумал, — Гауз вытер губы. — Он в зону сейчас не пойдёт. Он ляжет под забором в будяках и станет плакать. В десять объявят побег и начнут шмонать с собаками, а он — вот. Лежит и плачет. С понтом, целый день. Психолог, мать его…
Валера рассказал, что поездка была трудная, что Ведмедев болтался на заднем сиденье, как бочка с дерьмом, не то что… Карл поклонился. Так что за три часа никак не доехали. Потом кантовался около двух часов возле Ведмедевского дома на Пироговской, а ведь дал ему только час, потом Ведмедев вышел с женой — крашеная шмара, манекенщица, и сказал, чтоб Валера себе тихонечко ехал, куда хочет, а его отвезёт жена на «Волге», это быстрее и надёжнее; потом он швырнул Валере, как собаке, пачку «Мальборо», а крашеная шмара оставила на щеке Гауза ярко-красный след от помады.
Гауз потёр щёку.
— Самое противное — пока околачивался у дома, встретил Костика.
— Что ж тут противного?
— Да ты слушай.
Гауз нацедил себе ещё стакан.
— Подожди, я тоже. — Карл пошёл за кружкой. — Ну, со свиданьицем. Рассказывай.
— Так вот, Костик страшно обрадовался. «Тебя, — говорит, — Гауз, сам Бог послал. Надо, говорит, заехать на Слободку, взять мраморную голову и отвезти на Фонтан. А на тачку, сам понимаешь, таких бабок нет».
— Дал бы ему на тачку.
— Да у меня самого только на бензин, не жрал даже ничего, я же неожиданно. Ну вот. Никак не могу, говорю, Костик, пойми меня правильно.
— Ты б ему правду сказал.
— В том-то и дело, что сказал. Совсем обиделся. «Что ты меня за поца держишь! Придумал бы что-нибудь поинтереснее. Эту тюльку ты Карлику прогони. Ему понравится». И ушёл.
— Жалко. Ну да ладно. Потом разберёмся. Ну а с этим как?
— Как и следовало ожидать. У Малой Аккаржи смотрю — шмара в капоте ковыряется, а доктор топчется вокруг, как будто писать хочет. «О! — кричит. — Тебя сам Бог послал». Богу сегодня не хер делать, только меня и посылать… Пожрать что-нибудь есть?
Прошелестел запоздалый тихий дождик. Гауз посмотрел на опухшую Карлову губу.
— Ну и денёк! Ладно. Хорошо всё, что хорошо кончается. Давай спать. Только свет не будем гасить.
— С чего это? Как в тюрьме.
— Может, как в тюрьме. Только надоел этот мрак.
Свет они всё-таки погасили. По стёклам тихо постукивали капли, со стороны тюрьмы доносился лай служебных собак.
ПРОПАЩЕЕ ЛЕТО
Виталий Григорьевич сидел на скамеечке возле зелёной будки бабы Ксюши и выковыривал из штиблета камешек.
Было раннее пасмурное утро, море после вчерашнего шторма слегка пошатывало, низовой ветер пригибал невысокую лебеду.
Можно, конечно, постучать, не спит баба Ксюша, но не откроет она, а для порядка обложит, разъяснив издевательски, что порядочное вино продаётся с десяти утра до восьми вечера. А наглым художникам с их компашкой открывает в любое время суток, наточит трёхлитровый чайник, сама вынесет, ещё и личную помидорку добавит.
Жизнь Виталия в неполные тридцать пять докатилась до этого невысокого обрыва и замерла в шатком равновесии. А было весёлое послевоенное детство в Тамбове, добрые родители, которые вдруг, в одночасье, разъехались и сгинули, лучше не вспоминать. Потом вечерний пединститут и работа фрезеровщиком на алюминиевом заводе. Фрезерный станок волновал Виталика. Грозное вращение фрезы и покорное поступательное движение заготовки предвещали высшую справедливость и гармонию жизни.
Были кущи сирени, убелённые луной, в которых сверкал антрацитовый глаз смуглянки-молдаванки, приехавшей погостить к подруге и читавшей в заводском литобъединении несусветные стихи. За этой молдаванкой и потянулся Виталий Григорьевич в горячий Кишинёв, где был счастлив с полгода, преподавал русскую литературу и строил планы.
Очень скоро жена прогнала его, без всяких объяснений, заметив со смехом, что, когда научится пить, пусть приходит. Виталий стал учиться, был вытеснен из столицы и сейчас, за десять лет прошелестев по республике, утвердился в маленьком черешневом городке Бельцы, в средней школе номер два.
С наступлением летних каникул учитель отгладил серый лавсановый костюм и приобрёл путёвку в этот курортный посёлок, где разделял фанерную комнату с плешивым фиксатым типом Яковом Самуиловичем. И сейчас, прислушиваясь к шевелениям бабы Ксюши в зелёной будке, Виталий Григорьевич напряжённо отдавал себе отчёт, что качает его на краю обрыва над равнодушным морем, что падёт он лёгким семечком в пыльный бурьян и склюнет его травоядная птица удод.
— На берегу пустынных волн сидел он, дум великих полн, — врач пансионата, с бритой загорелой головой, уселся рядом.
— Приняли, профессор?
Виталий Григорьевич неопределённо мотнул головой в сторону будки.
— Баба Ксюша! — негромко окликнул доктор. — Вынеси два стакана и запиши на учителя.
Доктор взял Виталия за запястье и зашевелил губами.
— Вам бы дня два пропустить… Начните прямо завтра.
В будке распахнулось окошко, и на узком подоконнике возникли два тёмных стакана.
— Вот ведь что творят, — доктор рассматривал на просвет бурую жидкость. — Разбавляют, а для крепости настаивают на махорке. А чтоб махоркой не пахло, добавляют карбид. Будем здоровы!
Доктор отпил полстакана.
— Работы много, — пожаловался он.
— Травмы? Утопленники?
— Да нет, — отмахнулся доктор. — Эскулапам здесь скучно. Клизму некому поставить. Дело в том… — доктор задумчиво погладил стакан. — Я ведь писатель. Только никому не говорите. Пишу деревенскую прозу и печатаю под псевдонимом. Фёдор Абрамов, слышали?
— Зачем же под псевдонимом? — вежливо поинтересовался Виталий Григорьевич.
Карбид или махорка, но на душе стало проще, противный ветер стих, из лебеды выползла радужная ящерица.
— Зачем же под псевдонимом?
— А чтоб не подумали, что еврей, — с досадой ответил доктор.
Виталий Григорьевич писательство уважал и Фёдора Абрамова читал, кажется. «Всё врёт, — подумал он с облегчением, — и, значит, насчёт того, чтобы два дня пропустить, тоже врёт».
После второго стакана жизнь обычно становилась нормальным явлением, проявлялись привлекательные женские лица, и разнообразный типаж отдыхающего контингента забавлял Виталия.
В конце концов, он молод, свободен, светловолос и голубоглаз, ну, не Есенин, а всё-таки… Мерещились романтические приключения, ожидалось даже бушевание страстей. И быть бы Виталию первым парнем на деревне, когда б не эти двое, одесситы, художники, грязные и горластые. Приезжали они на мотоцикле из соседнего села, где что-то там малевали, оставляли машину прямо на погранзаставе и шлялись по курорту, обрастая шлейфом из гогочущих балбесов, пансионатских поваров и музыкантов, массовиков и спасателей. В шлейфе этом нежно белели ромашки, розовели маргаритки и сияли анютины глазки отдыхающих красавиц. Казалось бы, интеллигентные должны быть люди, но Виталия они в упор не замечали, не хамили даже, а просто скромно обходили, чуть ли не потупив взоры.
Курортный этот посёлок возник недавно, задавив рыбацкую деревушку. В нескольких хатах, крытых красной черепицей, за высокими тынами молча терпели летнюю осаду сердитые гагаузы.
Кроме пансионата города Бельцы был очень похожий, только не зелёной, а коричневой фанеры пансионат Кишинёва, а царил над этой слободой бетонный, пятиэтажный, в лоджиях дом отдыха Измаильского пароходства. Там и был эпицентр ночной роскошной жизни, громыхал квартет харьковских инженеров, приехавших в отпуск два месяца назад и застрявших, видимо, навсегда.
Ближе к берегу, на окраине, барабанил, трубил и верещал пионерский лагерь.