А пока еврейские массы в Российской Империи погружались в мутные воды хасидизма или продолжали цепляться за соломинку талмудической учености, в Германии задули ветры просвещения, а над Францией вставала заря эмансипации; между еврейством на Западе и Востоке Европы возникла трещина, которая грозила превратиться в пропасть.
7. Наследство, которое мы не выбираем
После тех шести дней в июне 67-го мы стали героями; нас поздравляли, нам улыбались, старались затащить в гости.
Позвонил профессор, попросил зайти. «Непременно домой и непременно прежде, чем появишься в университете. Чувствую себя плохо, на кафедре не бываю, да и поговорить нужно с глазу на глаз».
И верно, профессор выглядел плохо, двигался с трудом, но после скромного угощения все же вышел со мной в сад.
— Послушай, — начал он, — мне уже семьдесят, я перенес шесть операций, сколько еще протяну, не знаю. Я решил, что вместо меня останешься ты.
— Я?
— Не перебивай. Я все обдумал. В этом году ты должен закончить докторат. Пока тебя не было, я перечитал все, что ты написал о Ходасевиче. Это хорошо, по-настоящему хорошо. Такую работу не стыдно защищать в Беркли или Иейле. Если ты защитишься в Америке, я пойду к ректору, я пойду к Шазару[30], я докажу, что моим преемником должен стать ты. Ты молод, ты сабра, ты наш выпускник.
— Но…
— Не перебивай. Я не хочу никого из «поляков», они в эвакуации покрутились год-другой в узбекистанах-казахстанах, кое-как выучили язык и думают, что стали большими знатоками русской словесности. Никто из них по-настоящему не знает русской литературы, не чувствует ее.
Профессор сел на скамейку, перевел дыхание.
— Да, да, наши молодые и раньше мало интересовалась русистикой, а сейчас слово «русский» произнести неприлично. Между прочим, на днях звонил ректор, говорит, давай переименуем кафедру, назовем вас «славянской филологией». Ну, почему никто не хочет понять, что теперешние советские к русской культуре отношения не имеют! Я так мечтал создать у нас школу русистики, настоящую, не провинциальную. Мне не удалось, но у тебя получится, поверь мне, по-лу-чит-ся! Теперешняя противорусская истерия уляжется, у молодых появится интерес к русской культуре. В конце концов, это и наше наследство.
Бог ты мой, этот особнячок, утопающий в зелени и тишине Рехавии[31], этот старенький профессор в курточке с бархатными лацканами и замшевых башмаках, этот разговор о русской литературе… Такой знакомый, но такой далекий мир! Неужели еще три месяца назад я жил тем, что спорил о Достоевском, защищал Гоголя, восхищался Платоновым, грезил Цветаевой? Нет, нет, это было в какой-то другой жизни, возврата в которую уже нет. После Шестидневной войны я мог говорить только о прошедших боях, думать только о будущем Иерусалима, Западного берега, Синая и, прежде всего, об ответственности, которую я теперь несу за судьбу страны. Но я любил своего профессора, я должен был объяснить ему, что произошло со мной, что произошло со всеми нами.
Когда бои закончились, когда я отмылся, отоспался и, часами рассматривая восточный берег Суэцкого канала, ожидал очереди на отправку домой, вдруг пришел страх. А ведь я мог погибнуть, лезло в голову, и Габи могли убить, и войну мы выиграли чудом, и арабы никуда не делись. В свободное от дежурств время я листал журналы с фотографиями ликующих толп на улицах Нью-Йорка, Амстердама, Парижа. «Иерусалим наш!», «Не отдадим освобожденные территории» — пестрели заголовки.
Ваш? Вы не отдадите? А воевать кому — нам с Габи? Я ни на минуту не сомневался, что арабы не смирятся с поражением. Я не понимал, почему так беззаботны все вокруг, почему мои товарищи позируют у разбитых египетских танков, не задумываясь, что в следующий раз то же самое будут делать египтяне, только уже у наших разбитых танков. Почему, почему они не хотят об этом думать? Быть может, потому, что они настоящие сабры и им не ведомы сомнения, а я так и остался в плену застрявшего где-то в спинном мозгу векового галутного страха? Или все наоборот, они — наивные дети Леванта, а за мной стоит тысячелетняя история, и только я один понимаю, что необходимо именно сейчас замириться с арабами?
Признаюсь, я гнал от себя эти мысли. Когда меня сменяли на наблюдательном пункте, я шел в палатку, звонил друзьям и знакомым, шутил, рассказывал анекдоты, а на предложение в первый же день после демобилизации отправиться в Старый Иерусалим, отвечал: «Успеется, Иерусалим от нас не уйдет».