— А?
— Кбай подебды, дебт дебя подеби!
Лумя поперхнулся, дрыгнул толстенькой ножкой, потом выплюнул что-то на одну из ладоней и ясным голосом сказал:
— Мать твою! Проглотил, кажется.
Шевеля пухлыми губами, он пересчитал на ладони кнопки и удрученно сообщил:
— А брал десять. Будешь должен.
Проглоченная кнопка огорчила его из соображений меркантильных, а вовсе не гастрономических. Как-то я был свидетелем, как Лумя съел на спор чайный сервиз вместе с серебряными ложечками и лопаткой для торта. Что до кнопки, так это ерунда, на один зуб, не будь они таким дефицитом в Институте, а ко всяческому дефициту Лумя уважением исполнен трепетным.
Совместными усилиями непокорный лист был обуздан, и на нем обнаружился выведенный каллиграфическим луминым почерком текст: «1. Феномен замора. Лекция профессора Трахбауэра. 2. Сообщение военного комиссара Ружжо. 3. Единодушное выдвижение Л. Копилора в депутаты Совета Архонтов».
— Разве он не помер? — удивился я, имея в виду не бессмертного комиссара Ружжо, а профессора Трахбауэра, портрет которого в траурной рамке своими глазами видел в газетах.
Лумя фыркнул.
— Конечно помер. Так ведь это когда было! Потом он передумал. Во такой мужик! — Лумя оттопырил большой палец на одной из рук, а тремя другими схватил меня за плечи и горячо зашептал, подмигивая и озираясь:
— Я его в аэропорту встречал, потом в гостиницу отвозил, сам понимаешь, больше некому. Среди ночи с постели подняли. Девочка была — класс! Потом познакомлю, скажешь — от меня. Лумя, говорят, надо! Ну ты ведь меня знаешь…
Лумю Копилора я знал преотлично. Был он лжив, нечистоплотен с женщинами, предавал друзей и никогда не отдавал долги, но была, была в нем какая-то гипнотическая липкая сила и от женщин он редко слышал отказ, а друзья отдавали ему последние гроши. И, зная все это, я осторожно попытался высвободиться, но не тут-то было. Моих двух рук против его — уже шести — не хватило. А Лумя кружил, плел, заплетал меня в кокон.
— …рад, говорит, с вами познакомиться. Большая, говорит, честь для меня. По глазам вижу — честнейший вы человек. Скоро на таких бо-о-льшой спрос будет, так уж вы, говорит, своего не упустите. Вот сейчас, пока мы с вами, как у нас, у заморцев, говорят, в четыре глаза…
— Так он из заморцев? — удивился я.
— Спрашиваешь!
— А переводчик?
Лумя оскорбился.
— Фу! За кого держишь? Таки разве ты забыл, что я по-заморски лучше, чем на родном?! Их-либе-дих-фак-юселф-гибензи-алиментара-пыне-твою-флорь!
Чувствуя, что слабею, я постарался улизнуть в Дремадор, бросив себя здесь на съедение, но то ли плохо старался, то ли момент был упущен, то ли Лумя был вездесущ.
И тогда я сдался, начал впадать в летаргию, веки стали тяжелыми и закрылись. Лумя оплел меня уже в несколько слоев. Желудочный сок впрыснут, жертва начала перевариваться и скоро будет готова к употреблению.
А Лумя журчал и журчал, ткал свою липкую паутину.
— …и по всем, говорит, расчетам начнется это у вас. Случаи с нестартовавшими ракетами указывают безошибочно… Сначала встанут все атомные станции, потом заглохнут реактивные двигатели… тогда они и появятся, морды длинные, собачьи, шерсть жесткая. Какие-то двое, Квинт и Эссенция, они знают, в чем тут соль…
— Лумя, милый, — донесся до меня мой расслабленный голос из глубины кокона. — Отпусти меня на волю, не бери грех на душу. Все, что надобно, все сполню. Отпусти, родимый.
— Совсем другой теренкур! — обрадовался Лумя. — Я всегда говорил, что с тобой можно иметь дело, хоть ты и не от мира сего. Так бы сразу и говорил, что, мол, можешь, дружище, на меня рассчитывать, весь я, Лумя, в твоем полном распоряжении, а то мямлишь, как… Дело, собственно, плевое…
Я потряс головой, напрягся и — о чудо! — путы ослабли.
— Нету, — твердо сказал я. — Ты мне еще четвертак должен.
Лумя весело рассмеялся, хлопнул себя по бокам и сказал ласково, как ребенку:
— Глупенький. Тебе деньги скоро все равно не понадобятся, я у Ружжо списки видел. Перейдешь ты, сударь мой, добровольно на казенный кошт, а когда вернешься, я тебе все сразу и отдам с учетом инфляции, девальвации и конверсии. Но это все ерунда, не про то. — Лумя пригорюнился, покачал головой. — Сердце, сердце у меня болит за тебя. За то, что ты по своей простоте и политической девственности коллектив подвести можешь. Видишь, что здесь написано: «Единодушное выдвижение», так? Кто объявление вешал? Все знают, все видели, мы с тобой его вешали, верно? И представь, какой будет для тебя позор, если вдруг окажется, что выдвижение не единодушное, если ты вдруг по ошибке, без злого умысла проголосуешь не так, как надо, а? Я и не представляю, как ты жить дальше сможешь, как в глаза людям смотреть…