— Швах дело твое, Огрызок! Теперь тебе от ходки не слинять. Дальняк обеспечен. Это верняк! Но чтобы не загреметь под вышку, что хотел загробить охранников, вякай, будто из ревности облажался. Сам не знал, что делал. Сайку, мол, люблю! Не трехай, что клиентов в мурло увидел. Иначе крышка тебе! Слышь, мудило? Усеки в калгане. Ты не охране мстил! Сайку хотел проучить, попугать. А как все утворил — не помнишь, — успел сказать пахан, и в камеру вошли охранники, подхватили
огрызка, поволокли по коридору.
— Он? — услышал Кузьма вопрос дежурного.
— Да, — послышался ответ Сайки. И вонючий сапог ударил в лицо с размаху.
Девка завизжала в испуге. Ее вытолкали из кабинета. А Кузьму носили на сапогах четверо мордоворотов милиционеров.
Они избивали его, даже когда он перестал видеть, слышать, чувствовать боль. Они будто с цепи сорвались и перестали быть людьми.
Огрызок не знал, жив ли он, сколько пробыл без сознания. И где находится теперь?
— Одыбайся, Огрызок, откинуться успеешь, — тыкал его ногой в бок Чубчик.
Кузьма открыл глаза, огляделся.
Из черной пелены выплывали лица фартовых. Они скорее угадывались, как светлые капли в черном ту-м а не.
— Ну, давай! Разинь зенки, чертов козел! Заколебались уже с тобой! Шустро дыши! Настропали локаторы! — теребил пахан.
— Отвали! Сдыхаю, как падла, — выдавил Огрызок.
— Я тебе сдохну, курвин сын! А ну, скати гада еще разок!
Ведро воды упруго ударило в лицо. Вот точно как сейчас ошалелый буран до костей пробрал. Холодной рукой сдавил сердце. Нечем дышать. Ни зги не видно под ногами. Куда идет? К кому? Кто ждет его в кромешной канители? Кому он нужен? Смерти? Но и она лишь хохочет, кружит вокруг. Выматывает, отнимает даже желание выжить.
Стонут деревья, кланяясь пурге. Шелестят, звенят заледенелыми ветками обмороженные кусты, дымят холодной сединой пузатые сугробы.
Их так много намело. Куда как больше, чем несчастных в той камере.
— Не засветил я тебя. Слышь? Коль подыхаешь, верняк знай, не я заложил — сявка. Его замокрили лягавые на допросе! Раскололся. Не выдержал боли. Старый был кент. Мы отпустили ему подлянку — мертвому. И ты секи. Коль линяешь на тот свет, не держи на нас за душой. Никто не лажанулся! Не кляни нас на том свете! И прости, что не сберегли, — просил пахан.
Огрызок слышал и не понимал смысла сказанного.
«Какая обида? На кого? Сайка продала. При чем Чубчик? Сайка — лярва! Она так и не стала любовью, осталась в шмарах. Дешевка! А ведь поверил ей — во сне…»
Недолгим было следствие. Огрызок не признал умышленного убийства охранника, хотя все шмары валили его на очных ставках. Признал за собою лишь ревность, глупую, безумную. С этой статьей и появился на суде. Коротком, открытом.
Там валили на него все шишки. Обзывали грязно. Обвиняли во всех смертных грехах. Не репутацию, душу испоганили. Он навсегда разуверился и возненавидел баб.
Последним словом на процессе не воспользовался. И покорившись решению суда, поехал на Колыму отбывать свои десять лет, определенных приговором. Фартовые говорили, что Огрызку повезло. Мог получить вышку, ан выкарабкался, себе иль судьбе назло. Но выжил, чтобы снова умереть.
ГЛАВА 2
Кузьма давно потерял ориентиры и не мог понять, где тайга, а где дорога. Куда он идет и где находится? Кругом сплошное месиво из ветра и снега, исхлеставших его насквозь. Он уже не просто замерз, он терял сознание от холода и усталости. Его жизнь давно не стоила таких нечеловеческих усилий; чтоб выжить, нужна была цель, хотя бы смысл. Но ничего такого в ней не имелось, кроме мучений, горя, боли. А кто за это станет бороться, кто будет таким дорожить? Пока в теле держалось тепло, было и сознание. Оно не соглашалось на смерть. Когда и это стало покидать, человек и вовсе ослаб. Он падал в сугробы и медленно, неохотно вставал. Жизнь покидала. Пурга вымораживала, выматывала, убивала.
Огрызок устал бороться с нею. И если б не последняя капля сознания, давно смирился б со своею участью.
Вот опять упал в сугроб. Руки и ноги отказались слушаться.
— Господи! Помоги! — то ли крикнул, а может, прошептал… Просило лишь сердце, не окоченевшее окончательно.
Кузьма повернул голову. Уж так заломило шею, что боль пронизала череп и… увидел огонек слабый, дрожащий.
Мерещится… Откуда ему здесь взяться? Разве зверюга заблудилась, не хуже его? Но они одноглазыми не бывают. Такое случается лишь у людей. Особо в зоне иль в «малине». Там вышибить и оба глаза легче, чем два пальца обоссать. Чего проще? Но у людей глаза не горят в темноте. Даже у паханов и лягавых, вспомнил Кузьма. И, не веря собственным глазам, оторвал голову от сугроба последним усилием воли. Огонек не исчез.
Огрызок смотрел на него, затаив дыхание. И, собрав в комок остатки сил, пошел к нему напролом…
Огонек не исчезал. Он с каждым шагом становился отчетливее и ярче. Кузьма понял, что это ему не показалось. И, взревев от радости, сколько сил осталось, убегал из пурги — к жизни.
Костер или фонарь, свет в окне — ему было все равно. Там тепло… Кузьма переполз последний сугроб и увидел дом. Настоящий. Со светом лампы в окне, с дымом из трубы.
Пурга попыталась в последний раз свалить человека с ног. Но тот, подскочив к крыльцу, заколотился в дверь оголтело:
— Люди добрые! Спасите! — закричал леденеющим горлом.
Его голос был услышан. Чьи-то торопливые шаги протопали к двери, руки сняли с нее засов и, ничего не спрашивая, втащили Кузьму в дом.
— С чего ж это нелегкая носит душу в такую непогодь? Иль жизнь надоела? — вытряхивал Кузьму из заледенелых сапог и телогрейки костистый, бородатый лесник, казавшийся самим Берендеем в своем глухоманном царстве.
— Скидай с себя лохмотья! Живо! — скомандовал Кузьме, а сам принес таз, полный снега, и принялся оттирать гостя, даже не спросив, кто он, как тут оказался? Не узнал имя. Да и зачем лишняя морока? Лесник возвращал человека в жизнь.
Не скоро отошли обмороженные ноги и руки. Лицо нестерпимо горело от усилий лесника. Он оттирал Кузьму так, словно тот был не чужим, не. званным гостем, а своим, родным и долгожданным сыном.
— Теперь, кажись, все! — оглядев отдышавшегося, красного, как угли, мужика, сказал лесник. И достав из сундука свое сухое, чистое белье, сказал строго: — Влезай! Живо!
Всю ночь Кузьму трясло, как в лихорадке. То в жар, то в озноб бросало. Лесник отпаивал его малиновым чаем. Заставлял потеть. Он насыпал горчичный порошок в шерстяные носки и надел их Кузьме на ноги, укутал гостя в бараний тулуп, но так и не уговорил выпить водки. Огрызок отказался наотрез, боясь самого себя.
Дед поил его чаем с медом, облепихой. И все ждал, когда лоб Кузьмы покроется испариной. Но человек дрожал, будто и теперь лежал в сугробе.
— Кровь твою поморозило. Выпей! — настаивал лесник, но гость мотал головой, отказывался.
Уснул Огрызок лишь к утру, когда в окно заглянуло ненастное утро. Под вой пурги спал Кузьма, забыв обо всем, не слыша ничего вокруг. Огрызок даже на другой бок не повернулся. И проспал до полуночи. Лесник рассмеялся, когда взъерошенная голова гостя высунулась из тулупа:
— Ну и здоров ты дрыхнуть, дружок! Хоть до ветру сходи! Видать, давненько тебе спать по-человечески не доводилось.
— То верняк ты подметил. Не то спать, жить по-людски не привелось, — отозвался Кузьма. И, встав с постели, огляделся, ища свою одежонку, в какой в зимовье пришел.
— Чего шаришь? Одежа сохнет. Вон, у печки. Садись, как есть, поешь, что имею, — накрыл хозяин на стол и, подав ложку, только теперь спросил: — Кто же ты будешь, сынок?
У Кузьмы в тулупе, видно, не только тело, душа отошла, согрелась. И рассказал он человеку, спасшему его от смерти, все без утайки, как на духу, кто он и как тут очутился.
Лесник слушал, не перебивая. Лишь изредка вздыхал, качал головой, укоряя то ли Кузьму, то ли судьбу за синяки и шишки, полученные в жизни неведомо за что.
— Вот теперь и ты меня прогонишь. Как все. Иного для себя уже не жду, — опустил голову Огрызок виновато и добавил: — Наверное, знай, кто возник, не отворил бы мне…