Выбрать главу

То тертое стекло сыпал на матрацы, то, дождавшись, когда все уснут, открывал в лютую стужу двери барака настежь.

Порою его искали по всей зоне, чтобы избить за очередную пакость. Но никто из блатарей и предположить не мог, что окопался Огрызок неподалеку — над самой головой. Сознайся он сам, ему бы не поверили. В такую стужу даже в бараке выжить мудрено.

А Кузьма спал у самой печной трубы, хранившей тепло до утра. Обняв ее как шмару, Кузьма любил трубу за то, что все тепло свое до последней капли она отдавала ему одному.

Огрызок хорошо слышал каждый разговор в бараке и никогда не появлялся в нем, если ему грозила неприятность. Он был не просто осмотрительным, а и подлым, коварным до удивления мужиком.

Вот так однажды устроил он пытку всему бараку: в суровейшую пургу заткнул печную трубу старым тряпьем, закрыл изнутри дверь чердака, а сам вылез через отдушину, которую пробил для себя заранее.

Зэки утром затопили печь, чтобы хоть немного согреться, размять онемевшие от холода ноги и руки. Но не тут-то было…

Из печки повалил такой дым, что блатных, словно ветром сдуло из барака. До ночи откашляться не могли. И вытащив тряпье из трубы, долго недоумевали, как оно туда попало. Огрызка не заподозрили, он спал в ту ночь в бараке.

В другой раз, разыскав возле оперчасти пустую бутылку из-под шампанского, заткнул ею дыру в стене над головой бугра. Горло бутылки наружу выставил. И ждал пургу.

В тот вечер блатные избили до полусмерти проигравшегося майданщика. И когда охрана унесла его в больничку, решили сыграть на душу стопорилы. А тут внезапно вой послышался. Протяжный, долгий, со стоном и плачем. Бугор оглянулся. На нарах никто не спал. Но вой услышали все. Он шел откуда-то сверху и был похож на предсмертные стенанья.

Зэки всполошились. Удивлялся и Огрызок, хотя прекрасно знал, откуда этот стон… Начиналась пурга. Кузьма ждал, когда она наберет силу. Вот тогда в бараке не усидеть.

— Небось майданщик, падла, душу посеял. Вот и базлает теперь волком, — вздрагивал пахан.

А пурга будто подслушала. И взвыла диким зверем за стенами барака. Будто не один, а целая стая волков окружила барак — ждет, когда откроется дверь и можно будет броситься на добычу.

— Хреново, что зверюги к нам возникли. Жмура чуют. Не одного. Эти же хрена — не нарисуются, — вздрагивал пахан спиной, вытирая вспотевший лоб.

— Их бы охрана замокрила, — не согласился Огрызок.

— Охране забить на нас! Дрыхнут, как паскуды! Хоть всех нас в клочья разнесут, никто не покажется, — сплюнул пахан.

— Собаки брех бы подняли…

— Коль их самих из шкур не вытрясли. Они кто? Мы их ссым! Пред волком

— псина, что сявка перед паханом, — вскинулся бугор на миг, но тут же сник, услышав новые рулады.

— Ну! Мать твою! Заглохни! — закричал бугор, надеясь, что зверюги за бараком, услышав его рык, испугаются и замолчат. Но не тут-то было… Новые всхлипы перекрыли голос и повисли над головами зэков сплошным наказанием.

— Кенты! А ну! Шустрей! Откиньте зверюг от хазы! — потребовал бугор.

— Ты что? Съехал? С голыми граблями на зверя? Хиляй сам! Ты ж бугор! Проведи разборку за хазой! Тебя они должны ссать! Глядишь, слиняют.

— Кишка слаба у нашего бугра с волками ботать! Они с ним свою разборку учинят! Оторвут к едреной матери все на свете! Скажут, что таким был! — осмелел на свою голову стопорило.

Бугор встал, багровея лицом. И, не накинув на плечи телогрейку, вышел из барака с голыми руками. Обошел его вокруг. Не встретив никого, вернулся на свою шконку. Через минуту предложил сыграть в очко на голову стопорилы. Когда тот был проигран, бугор велел не убивать его, а выкинуть на всю ночь из барака — в пургу, чтоб вместо шестерки стремачил блатной барак от всяких неприятностей и сыскал бы того, кто воет за стеной, выворачивая душу наизнанку.

Стопорило вскоре вернулся в барак с бутылкой. Дыру в стене залепил снегом и все зэки поняли, кто мешал им отдыхать и причинил немало жутких минут. Бугор барака вмиг зыркнул на Кузьму недобрым взглядом. И смерив его с ног до головы, выдавил трудно:

— Кончать пора чувырлу! Слышь, кенты, козлятиной воняет! А ну! Займитесь им!

В этот раз шпане не повезло. Едва свора облепила Огрызка, охрана втолкнула в барак десяток новых зэков.

Слово за слово перекинулись. Пока знакомились, делились новостями, Огрызок сумел незаметно ускользнуть на чердак, чутко прислушиваясь к каждому слову, доносившемуся снизу.

Там о нем словно забыли. Но Кузьма знал, эта забывчивость — короткая. И ему надо держать ухо востро.

Огрызок, как и другие зэки зоны, имел несколько ножей, раскованных из гвоздей. Их спрятал на чердаке в разных местах и лишь два из них всегда держал при себе, не расставаясь с ними ни днем, ни ночью.

Фартовые научили Кузьму еще в детстве хорошо владеть «пером», но при этом всегда говорили, что его надо пускать в ход лишь в самом крайнем случае.

Когда над собственной душой повисла смерть по чьей-то прихоти. Запрещали законнику пускать нож в ход на своего. Карали всякого, кто нарушал запрет и не сумел отстоять себя кулаком.

Именно это сдерживало Огрызка от конечной расправы за все свои муки. Но чувствовал, терпению приходит конец. И когда руки уже тянулись к ножу, Кузьма вспоминал, как был он изгнан из «малины», и руки отказывались подчиниться помутившемуся разуму.

Конечно, он давно мог перейти в другой барак. Но не к фартовым. Туда он рожей не вышел, не дорос до той чести. А потому из шпановской своры мог перейти лишь к «иванам». Но этого он сам не хотел. Ведь у работяг надо было каждый день ходить на пахоту и вкалывать, давая, как все, по две-три нормы. А Кузьма и об одной представленья не имел. Считая для себя труд — западло. Знал, что по выходе на волю приткнется к какой-нибудь «малине». И со временем примут его фартовые «в закон». А если он выйдет на пахоту с работягами, фартовые никогда не признают Огрызка. Ибо воровской закон запрещает фартовым вкалывать, как фрайерам.

Кузьма хотел стать честным вором, а потому на пахоту не пошел. Жил как вся шпана барака. И хотя всем нутром ненавидел блатную кодлу, терпел, зная, что как ни длинны ходки, они все кончаются когда-то. Вот и в этот раз он думал отсидеться на чердаке, пока перхоть остынет, забудет о бутылке, а он тем временем учинит новую пакость.

Его за то и ненавидели, что не давал этот Огрызок никому дышать спокойно! И хотя его уже не раз проигрывали в карты, собирались замокрить, он чудом оставался жить и нередко Кузьму спасали случайности.

Он всегда жил, балансируя на лезвии бритвы. Одно неосторожное движение, и шпана могла бы разнести Огрызка в клочья. Но что-то мешало, сдерживало, оттягивало расправу.

Кузьма сбился со счету, сколько раз выкидывали его из барака. Не только за пакости, устроенные шпане.

Никто из блатных не мог смириться с мужиком, который, едва коснувшись головой тюфяка, вонял на весь барак. И когда ему грозили заткнуть задницу, сделать обиженником, Кузьма отвечал, ничуть не содрогнувшись:

— Кто осмелится, тот потом до погоста, яйцы не отмоет. Болезнь у меня такая с детства — шкура короткая. Едва глаза закрыл — жопа открылась. И наоборот… Я тому — не пахан. Что хаваю, тем греюсь. Не по кайфу — не нюхайте! Нечего мне в ваш общаг вложить, кроме тепла. Кому не лафово, пусть хиляет с хазы!

За эту вызывающую наглость били Огрызка почти каждый день. Но от хорячьей болезни не вылечили ни пинки, ни зуботычины, ни оплеухи.

— Это как ты в дело ходил со свистком в жопе? Тебя мусора из лягашки слышали. Кой козел пердуна в «малину» взял? — удивлялся бугор барака и поражался, слушая, как эта болезнь много раз выручала из беды не только его самого, а и «малину».

То в самом начале было. Спер я у барыги на толкучке мошну. Тугую, здоровенную. И только сунул ее за пазуху, тот чувырла накрыл меня за самый загривок! Поднял над головой, хотел с меня душу выбить. Оно и случилось, только с другого конца! — вспоминал Кузьма. В бараке стены дрогнули от хохота.