Только впоследствии до парнишки дошло, как ему повезло, что никто его не увидел – даже те бои, которые сносили сложенные один на другой кожаные чемоданы в трюм, где он сам спрятался. Здесь царили холод и темнота, а толстые стенки заглушили плеск волн, когда "Курск" отправлялся. Услышав этот глубокий, глухой звук, Ник понял, что именно сейчас покидает Европу, и это было все, о чем подумал, потому что внезапно почувствовал, как сжимается желудок. От голода.
В трюме он выдержал три дня; на четвертый выскользнул в коридор. Тот был узким, словно гортань, с белыми стенками с похожими на змей бра, пол покрывал пушистый ковер. На дверях золотыми цифрами были обозначены номер кают. Подумав, что терять нечего, Ник постучал в те, на которых цифры складывались в номер 243.
Потом он неоднократно расспрашивал Джека, почему тот, увидав стоявшего в коридоре первого класса мальчишку, впустил его в свою каюту.
- Не знаю, - лгал тогда Джек. – Но разве это важно?
Он не говорил Джеку, что да. Не говорил, насколько поразила его каюта первого класса, какими вкусными были остатки ужина, которыми угостил его Джек. Он набросился на них и набивал рот, пока тот не был плотно забит едой, а потом жевал и жевал, и жевал, и чувствовал вкусы: соленый, кислый, сладкий, проникающие в его небо. Не говорил он и то, как часто вспоминает, что случилось, когда в двери постучала пара мужчин из обслуживающего персонала кораблся, а Джек пошел им открыть.
- Мы разыскиваем, - сказал по-русски наиболее высокий из мужчин, нацеливая свои глазки на сидящего в ало-золотом кресле Ника, - одного зайца.
- Мне о таком ничего не известно, - ответил, тоже по-русски, Джек.
- А… - рискнул тот, что пониже, и движением подбородка указал на Ника.
- Мне не кажется, чтобы это должно было бы вас интересовать, - холодно известил их Джек. – Но, раз уж вы спрашиваете, то это мой сын. А теперь не задерживаю.
Сын, он назвал меня сыном, подумал изумленный Ник, когда дверь в каюту закрылась.
Джейкобу Левенштейну, которого называли Джек, было сорок лет; последнюю пару из которых провел в Европе, но родом он был из Америки, из Нью-Йорка, то есть из того места, о котором в школе на улице Павей в Варшаве Ник узнал, что это совершенно другой мир. По словам учительницы там царили совершенно другие обычаи, и потому он совершенно не удивился, когда Джек сказпл:
- В общем, ты еврейский мальчишка, так? Тогда покажи, что там у тебя в трусах.
Ник не удивился, но покраснел, а потом расстегнул брюки и обнажил свой обрезанный тринадцатилетний член, который и обрезан-то был, потому что того хотела мама. Джек мельком глянул на него и сказал:
- Лет тринадцать, так? А, - спросил он, когда Ник подтвердил, - прошел ли ты бар мицву?
Конечно же, не прошел. Бар мицва, посещение синагоги, означало бы, что его отец уже не усил бы его играть в шахматы. Но Ник кивнул.
- Ну, и чего ты так стоишь? Еврейские мальчишки не стоят так, словно после бар мицвы.
Теперь, когда он пьет виски в баре отеля "Борг", очередные воспоминания о плавании на корабле "Курск" сливаются в одно. Например, то, когда он первый раз пошел с Джеком в ресторан и съел там все, чего ему хотелось, и вовсе не чувствовал себя не на месте, хотя несколько закутанных в тафту седоватых матрон критично поглядывало на него. Или то, когда впервые вышел с ним на палубу, и соленый ветер чуть не сбил его с ног, а он увидел, что корабль окружает исключительно море. Или же когда увидел вырастающий из горизонта рыжий силуэт, и Джек сообщил, что это Статуя Свободы.
- А теперь слушай, - прибавил он по-русски. – На границе будет сложно. С охранниками не заговаривай, я пойду с тобой; скажешь, что потерял паспорт, так?
- То есть… - выдавил из себя Ник, что вы, что ты желаешь взять меня? Меня?
- Не задавай глупых вопросов.
Потому он и не задавал их, равно как не задавал их и Джек. Он не расспрашивал, как Ники, который со временем стал Ником, очутился на корабле "Курск". Дурацкий вопросы задавал лишь таможенник в порту Нью-Йорка, но после получасового скандала выставил визу на имя: Ник Левенштейн. Имя отца: Джейкоб.
Таким образом стал он собой, который сейчас допивает виски и глядит на часы: четвертый час. Думает, что раз нужно будет подняться в девять, самое время улечься. Лифт поднимает его до апартаментов, где в окна вливается тусклый свет. Он раздевается и глядит на свое, отраженное в зеркале тело. Думает, так ли могло выглядеть тело отца, когда ему исполнилось семьдесят.