Выбрать главу

— Я с самого начала догадался, что он не сам по себе вырос. Это было бы чудом, а чудес не бывает. — Изложив эту глубокую мысль, Аврелий Падреле передохнул, как бы давая своим слушателям возможность оценить его интеллектуальные способности. — А так как Магараф упорно отрицал на процессе, что он вырос при чьей-нибудь посторонней помощи, то я понял, что он имеет серьезные основания скрывать это обстоятельство. Было нелепо выпытывать у него этот секрет, пока не кончился процесс, — другое дело, когда выяснилось, что ему нужно уплатить неустойку, а денег у него нет. Тогда я предложил ему эти пять тысяч кентавров за то, что он даст мне адрес человека, помогшего ему вырасти. Он поломался немножко и согласился, правда, взяв слово, что я никогда и никому не раскрою эту тайну, чем бы ни кончились мои переговоры с вами. Если бы ваш Магараф был хоть вот настолько, — Падреле показал свой крошечный мизинец, походивший на бледно-розового червячка, — вот настолько умным человеком, он мог бы у меня выкачать в десять раз большую сумму…

При этих словах столько торгашеского торжества и презрения выразилось на лице Падреле, что доктора Попфа передернуло от отвращения. Но Падреле этого не заметил. Он при своем богатстве считал излишним заниматься дипломатией и был искренне убежден, что у небогатых людей нет и не может быть чувства человеческого достоинства.

— Вы сами понимаете, — продолжал он, доверительно обращаясь к Попфу, — что я приехал к вам сюда в Бакбук не для того, чтобы передавать приветы Томазо Магарафа…

Он остановился, ожидая, что заинтригованный доктор осведомится у него о действительной цели его приезда. Но доктор Попф не доставил ему этого невинного удовольствия, и поэтому Падреле продолжал:

— Я приехал, чтобы попросить вас, доктор, проделать надо мной ту же операцию, которую вы проделали над Томазо Магарафом.

Он замолк, уверенный, что ему не захотят и не осмелятся отказать.

Но Попф не торопился отвечать. Очень трудно отказывать человеку, который просит излечить его от уродства, тем более, что систематические наблюдения над ним дали бы бесценный материал для науки. Самый глупый человек (а Попф уже убедился, что перед ним хитрый и злобный дурак) все же отличается от самого умного подопытного животного тем, что он может членораздельно ответить на любой касающийся его самочувствия вопрос экспериментатора. Но Попф трезво учитывал и другое. «Вот, — размышлял доктор Попф, — сидит передо мной с самой колыбели несчастный человек, постоянно чувствующий на себе презрительные, в лучшем случае обидно-жалостливые взгляды. Этот человек пришел в качестве просителя. От его поведения в значительной степени зависит, помогут ли ему избавиться от проклятия уродства. Но даже в такой момент он не в состоянии отрешиться от уверенности, что он со своими деньгами все может и что все, кто ниже его стоит на социальной лестнице, не смеют претендовать на другое к ним отношение, кроме хамского пренебрежения, и жаждут подачки. Что же, — думал Попф, — будет вытворять этот достойный представитель всесильного банкирского дома, когда он станет человеком нормального роста, когда исчезнет у него сознание своей неполноценности?» К тому же, законы предусматривали за эксперименты над людьми каторжные работы. Рисковать своим счастьем, счастьем Береники, честью, свободой, любимой научной работой из-за этого злобного уродца?! Конечно, он очень богат, он, очевидно, щедро заплатит. Но Попф был убежден, что и без этого Падреле деньги в скором времени потекут к нему широким потоком, стоит ему только приступить к массовому применению эликсира на животных.

И Попф решил отказать.

— К сожалению, — сказал он после некоторой паузы, — к большому моему сожалению, я еще чувствую себя больным… И, кроме того, меня ждет очень большая текущая работа…

Как хитрый человек, Падреле почуял, что дело совсем не в той мотивировке, которую выдвинул доктор при своем отказе. Но, как человек ограниченный, он и не представлял себе, что могут на свете существовать мотивы, столь далекие от денежной заинтересованности.

Понимающе глянув на молчаливого Попфа, он извлек бумажник и игриво подбросил его на своей чуть влажной ладошке.

— В нем ровно сорок девять тысяч кентавров. При стесненных обстоятельствах этого должно хватить…

Он самоуверенно хихикнул, но хозяева молчали. Полсотни тысяч кентавров в доме, где сбережений в обрез осталось недели на полторы! Нелегко отказаться от такой суммы. Попф молчал, хмуро насупившись и облокотившись на свой убогий письменный стол. Побледневшая от волнения Береника смотрела мужу прямо в его потемневшие серые глаза, как бы гипнотизируя:

«Ну, соглашайся же, Стив! Соглашайся! Сорок девять тысяч, милый мой Стив! Подумай только, сорок девять тысяч! Четыре года беззаботной жизни!»

Но Попф упорно отводил глаза от ее взглядов, и она, не понимая, почему он отказывается от таких денег, все же не решалась нарушить молчание.

— Семьдесят пять тысяч! — произнес Падреле после короткого, но тягостного молчания.

— Вы меня неправильно понимаете, господин Падреле, — глухо промолвил доктор, — здесь дело совсем не в деньгах.

— Сто тысяч! — высокомерно бросил Падреле-младший. — Сорок восемь тысяч немедленно, остальные телеграфом спустя два-три дня после моего возвращения в Город Больших Жаб.

Но на этот раз доктор Попф только досадливо повел плечами, и тогда Падреле-младший пал духом.

— За одну ампулу сто тысяч кентавров! — сказал он. — Неужели вам этого мало? Побойтесь бога, доктор Попф.

А бедная Береника, которой чуть не стало дурно, когда она услышала последнюю цифру, вдруг пришла к трагическому выводу, что Попф ее не любит, что он любит свою науку, которая загнала их в эту дыру Бакбук, а ее, Беренику, он не любит, то есть любит, но меньше, чем науку, а значит — не любит. Потому что если бы он ее действительно любил, то он бы не потащил ее с собой в этот ужасный Бакбук, а оставил бы у родителей, в милом, родном, веселом городе Жужар. А если уж потащил, то, бесспорно, согласился бы взять у этого бедного лилипутика (Падреле уже вызывал в ней чувство какой-то жалостливой симпатии) сто тысяч кентавров, чтобы можно было уехать из Бакбука и жить без забот о насущном куске хлеба. Она понимала, что если Попф отказывается от такой огромной суммы, то у него на это есть очень серьезные причины. Но она была убеждена, что эти серьезные причины все же толкнули бы на отказ от ста тысяч кентавров только одного человека из десяти миллионов.

— Вы не должны мне отказывать, — произнес между тем дрогнувшим голосом Падреле и сполз на пол со своего кресла. — Только вы можете сделать меня счастливым человеком…

Попф молчал.

— Пожалейте меня, доктор, — сказал Падреле самым проникновенным тоном, на который был способен. Его тонкий голосок, сдавленный волнением, походил на писк крысы, попавшей в лапы кота.

Чем больше Аврелий Падреле унижался перед доктором Попфом, тем с большим ожесточением он клялся в душе отомстить ему потом, когда он вырастет. Он был уверен, что Попф не только набивает себе цену, но и пользуется случаем поизмываться над человеком, счастье которого зависело от его, доктора, доброй воли. Действительные причины отказа были попросту недоступны его пониманию. Если бы он их узнал, то не понял бы. А если бы понял, то, конечно, еще более возненавидел бы ничтожного лекаря из захолустного Бакбука.

Но, что бы ни переживал в глубине души Падреле-младший, мольбы его становились все униженней по мере того, как он убеждался в непреклонности доктора Попфа. Сейчас уже Падреле не упоминал больше о деньгах. Сейчас он уже не собирался приручать доктора, оказавшегося неожиданно таким непокладистым. Как и все люди его положения и душевного склада, Падреле мог только или повелевать рабами, или раболепствовать. И он патетически взывал сейчас к лучшим чувствам уважаемого доктора, то и дело униженными взглядами моля о поддержке молчавшую Беренику. О, никогда еще никто из династии Падреле не произносил таких горячих речей! Он пытался потрясти сердце Попфа описанием всех тех унижений, которые ему пришлось пережить за тридцать с лишним лет своей жизни, рассказами о том, как он не может себя заставить выйти к гостям, собравшимся в его гостиной; как он ведет поневоле одинокую и безрадостную жизнь без всякой надежды, что это одиночество когда-нибудь прекратится; о том, как он не может без страданий читать книги, смотреть спектакли и кинокартины, потому что и в книгах, и в пьесах, и в кинофильмах рассказывается о счастье, которое ему недоступно.